Выбрать главу

— А что завещал ему отец в записке?

— Неважно. Всякую чушь. По вашей терминологии повесть — «сова» «совой», недаром она получила Сталинскую премию, что по нашим временам срамно. Ладно, идемте.

— Куда?

— Теперь к матери.

Шли аллеей к колумбарию. Марат рассказывал.

— Ее арестовали вскоре после отца. Я крепко спал, ночного звонка не слышал. Трясут за плечо. Яркий свет в глаза. Мама говорит, ласково: «Одевайся, Маратик. Поедешь с этим дядей». Целует меня. Кто-то скрипучий берет ее за руку, уводит в другую комнату. Всё. В следующий раз я ее увидел восемнадцать лет спустя.

— Выжила? — обрадовалась Агата.

— Как сказать…

Остановились в колумбарии, перед табличкой. Имя, годы жизни, овальная фотография на керамике: смеющееся молодое лицо с косой челкой по лбу.

— Она была солнечная, веселая, всё время пела или насвистывала, по утрам тащила меня делать зарядку, мы рубились в пинг-понг, ругались из-за спорных шариков… Она меня постоянно обнимала, тискала, тормошила, целовала. Если на людях — я вырывался, шипел: «Ну мам!». Мне, маленькому дураку, было стыдно.

Он покашлял.

— А в пятьдесят пятом вхожу к ней в комнату… Она у нас отказалась жить, у знакомой поселилась, ту раньше выпустили… И не узнал. Совсем. То есть вообще ничего похожего. Короткие седые волосы. Старуха старухой, а ей ведь не было и пятидесяти. Сиплый голос. В пепельнице горой окурки. Посмотрела снизу вверх, помахала рукой, разгоняя дым. Глаза тусклые. Я хотел ее обнять — и не решился. Затоптался на месте. Говорю: «Я каждое утро и каждый вечер о тебе думал». Задыхаюсь. Она мне в ответ: «А я о тебе не думала. Запретила себе». Почему, спрашиваю. «Иначе не выжила бы. Есть, говорит, будешь? У меня котлеты из кулинарии». И зашлась кашлем. У нее был туберкулез, тяжелый. Я устроил ее в писательскую больницу. Сначала навещал каждый день. Пытался расспрашивать — молчит. Рассказываю о своей жизни — слушает без интереса. И всё время курит, несмотря на строжайший запрет. Курит и кашляет.

— Неужели она вас ни о чем не расспрашивала?

— В самый первый день спросила, женат ли я. Я говорю, да, в следующий раз обязательно приведу Тоню, познакомлю. Мать мне: «А дети у вас есть?». Нету, говорю, мы решили, что рано заводить. Она: «Тогда не приводи». И всё. Я принес ей в больницу свои публикации: две вышедшие книжки, журналы с рассказами. Оставил. Положил на тумбочку, так они потом и лежали. Я думал, не прочитала. Наконец не выдержал, спросил. Она сказала: «Дрянь». Я после этого четыре года писать не мог… Что еще? Пробовал расспросить ее об отце. Ответила: «Что вспоминать?». Спрашиваю, а похож я на него, хотя бы внешне? «Нет». И больше ни слова. Через три месяца она умерла. Ночью, в приступе кашля…

Марат замолчал. Не стал рассказывать, как, напившись на похоронах, плакал и говорил жене: «Лучше бы она не возвращалась, лучше бы умерла в лагере». Потом, когда они ссорились, Тоня не раз поминала ему те слова. Она бывала жестокой, когда разозлится.

— «Руфь Моисеевна Скрынник. Тысяча девятьсот семь — тысяча девятьсот пятьдесят шесть», — медленно прочла Агата вслух, словно запоминая. — Красивое имя. Библейское. Дайте гвоздику. Я положу… Куда теперь?

— В дальний конец.

На площадке, где скрещивались аллеи, тоже торговали цветами. Цыганка в пестром капроновом платке сидела на оградке, поплевывала в кулак шелухой от семечек.

Подбежали две смуглые девчонки, лет по девять-десять. Одна схватила за штанину Марата, другая за ремень Агату.