Выбрать главу

Голицын прыснул:

— И что было дальше?

Психиатр пожал плечами:

— Провел на принудительном лечении 2 года. И начал уже выписываться. Весь такой вроде бы ничего, с элементами самокритики. Я его спрашиваю перед выпиской: "Не будете больше такого делать?" А он выдержал этакую мстительную паузу и ответил:: "Такого не буду. Надо искать другие пути общения с Космосом".

Грянул дружный и жестокий смех.

— Иван Павлович, — вмешался Прятов, когда веселье улеглось и Ватников снова принялся сверлить глазами перепуганную Клавдию Семеновну, которая, вообще говоря, давным-давно, еще студенткой позабыла о существовании у человека психики и видела в нем одну пищеварительную трубку. Так что психиатрические откровения были ей в диковину и открывали целый мир, загадочный и враждебный. — Иван Павлович, у меня есть такой Хомский. Жуткая, отвратительная личность, паук, насекомое…

— Знаю его, — коротко ответил Ватников. — Оно у вас который раз лежит, насекомое это?

— По-моему, седьмой. Или девятый.

— Однако. Наградил вас Господь терпением. И что с вашим Хомским?

— Посмотрите его, выставите ему алкоголизм, чтобы все было официально, на бумаге. Он спаивает палату. Его гнать надо, подлеца.

Ватников сокрушенно развел руками:

— Помилуйте, Александр Павлович. Как же я выставлю, если его ни разу не поймали? Он же сам не признается. Я хорошо его знаю, он сам ко мне приходил. Просил таблетки от бессонницы. По большому счету, человека жалко — был совершенно нормальный когда-то давно, занимался языкознанием, играл на скрипке. Когда бы не этот чертов мотоциклист, неизвестно откуда взявшийся на его голову… Начал пить, попал за решетку…

— Вот он сегодня упьется, и я зафиксирую, — зловеще пообещал Прятов.

— Если я буду смотреть всех, кто упился и кого зафиксировали, — промычал Ватников, пробуя горячий чай, — если я буду всех их смотреть…

— Вас самого придется фиксировать, — кивнул Голицын и взял себе кусочек вафельного торта. — Ммм… откуда тортик?

— Кто-то принес, — пожал плечами Прятов. Тут вошла степенная, но временами вздорная Марта Марковна, старшая медсестра; она принесла целую кипу историй болезни. — Марта Марковна! — позвал он, и та серьезно, переваривая и отражая трудовой процесс во всех его проявлениях, и в чаепитии тоже усматривая нечто значительное, неотъемлемое от труда — так вот: она серьезно и деловито обернулась к Александру Павловичу. — Марта Марковна, откуда такой чудесный тортик? — шаловливо осведомился Прятов.

— Новенький принес, — удивилась та, как будто другие пути поступления тортика были заказаны тортику. — И сестрам принес, — не удержалась она. — Цветы, тортик и… и вообще.

Она хмыкнула. Только теперь все увидели, что Марта Марковна пламенеет здоровым, сангвиническим румянцем. Так бывало всегда, когда сестры обедали со спиртиком и водочкой. Обед у них затевался часов в одиннадцать, и по "Чеховке" расползались запахи пельменей, картошки, поджаренной на сале, печенки. Потом обед начинался и длился до половины второго. В половине второго сестры неторопливо расползались по больнице, дополняя запахи материальным воплощением этих запахов: бодрые, веселые, раскрасневшиеся, гораздые на средний медицинский юмор. И Прятов понял, что Кумаронов потешил, подкупил сестер, заручился их симпатиями посредством тортика и не только. Он огляделся. Коллеги-врачи вдруг показались ему далекими и недоступными. Он оставался один, он высился воином, покинутым в поле, и на него надвигалось разухабистое идолище по фамилии Кумаронов. Вооруженное до фарфоровых зубов. Идолище скалило зубы, волокло с собой мангал, пританцовывало, показывало на Александра Павловича пальцем. Сестры, переметнувшиеся на сторону идолища, сидели в сторонке за обеденным столом, хохотали, тискали снисходительного медбрата Мишу.

Прятов с усилием проглотил кусок тортика, который вдруг сделался ему омерзительным.

Марта Марковна, переваливаясь и перебирая ногами в плотных чулках от варикозной болезни, посторонилась в дверях, пропуская Хомского, который остановился там со смиренным и хитрым, подлым видом.

— Вы меня искали, Александр Павлович? — спросил он с обманчивым подобострастием. — Я отлучился, письмо отправлял племяннику…

Ватников перестал есть и невольно впился в него профессиональным взглядом.

— Подите вон, в палату, — махнул Прятов. — Стойте! Где вы, говорите, были?

— Письмо отправлял. И еще на процедурах, — Хомский оскалил гнилой рот.

Ватников отвернулся от него и сообщил Прятову, изображая научную заинтересованность ребусом, решение которого в очередной раз ускользнуло:

— Без бреда и обмана чувств. На момент осмотра, конечно, — добавил он уже беззаботно.

Голодный Александр Павлович молча давился тортом. Он понимал, что подобной формулировке — грош цена. Психиатр чрезвычайно осторожны и пуще всего беспокоятся о своей шкуре. На момент осмотра бреда нет. А в следующий после осмотра момент бред может и появиться, потому что человек волен спятить в любую секунду.

5

Кумаронов презрительно смотрел на пузырьки, которые Хомский вынимал из разных мест. Хомский предпочитал настойку овса, лечебную жидкость, которую продавали в аптечном киоске, прямо в "Чеховке", в вестибюле. Водочная крепость и смешная цена превратили настойку в популярный медикамент. Ее брали коробками; ее принимали коробками в качестве передач; ее даже рассылали коробками по городам и селам страны, до которых еще не дошел фармацевтический благовест — посылали иногородние, приехавшие лечиться издалека и потрясенные уровнем современной медицины. Новая технология быстро расползалась по государству. Уже в каждой палате стояло по несколько таких пустых коробок, приспособленных под разное барахло, которое ухитряется накапливаться даже в больнице. Пустые пузырьки в изобилии лежали под окнами "Чеховки", и любимым временем года здесь была, конечно, зима, ибо снег надежно скрывал следы. Зато с весенним его таянием наблюдалась ошеломляющая картина: пузырьков было столько, что впору было грести их лопатой, а потому постояльцев "Чеховки" окрестный люд называл не иначе, как "флаконами".

С овсянкой могла сравниться только настойка боярышника, которая была позлее и покрепче. После стакана боярышника оставшиеся немногочисленные мысли выпрямлялись, разглаживались в однородный блин. Сознание приобретало буддийскую специфику, не имея в себе ничего и одновременно вмещая все. Боярышник валил с ног не хуже дубины, но в больничном ларьке он стоял налитым в неподходящую полулитровую тару. Пузырьки почему-то еще не дошли, не поступили, а их было намного удобнее прятать, да и дешевле выходило.

Хомский вынимал овсяную настойку из карманов тренировочных штанов, из-за пазухи, из-под спортивной кепочки, которую всегда носил, так как стеснялся большой ямы на черепе, оставшейся после второй трепанации. Он вытряхивал настойку из рукавов, доставал из носков, выплевывал из-за щек. И даже в пресловутой черепной ямке нашлось местечко для четырнадцатого по счету пузырька.

Братья Гавриловы жадно следили за Хомским. Казалось, что от общего напряжения даже гипс готов пойти трещинами. Каштанов сидел на краю кровати, болтал перебинтованными ногами, как малое дитя, и ронял слюну, а Лапин еще не проснулся.

— Что же новенький не проставился? — укоризненно спросил Каштанов, оценивающе глядя на строй пузырьков, уже начинавший редеть, потому что Хомский теперь проворно распихивал настойку по разным углам, тумбочкам, под матрацы, в наволочки. Каштанов даже побарабанил пальцами по лошадиным зубам. Глаза у него, как всегда, были выпучены, хотя сейчас он против обыкновения не смеялся.

Кумаронов спесиво фыркнул, расстегнул вторую сумку и вынул две литровые бутылки по здешним меркам очень дорогой и красиво оформленной водки.