В его словах отчетливо ощущалось пропущенное "пока" — "пока не ему решать". Черт его знает, почему, но Медовчину вдруг отчаянно захотелось остаться в "Чеховке". Оседлать ее и взять под контроль. Ему снова вспомнились предупреждения знающих людей о местных болотах и трясинах, но страхи эти все больше казались пришельцу надуманными. Обычное разгильдяйство…
— Проблема преувеличена, Сергей Борисович, — голос Николаева дрогнул. — Я покажу вам отчетность… мы проведем зачет среди среднего персонала на тему асептики и антисептики… создается впечатление, что кто-то сознательно стремится очернить руководство больницы.
Ба-бах!.. Голова Ватникова раскололась: это выстрелил внутренний Хомский. О Ватникове забыли и разговаривали при нем, а он внимательно слушал. Подстреленным вальдшнепом Иван Павлович повалился на койку и озабоченно замычал.
К нему метнулся д'Арсонваль, но Васильев опередил начмеда и принял череп Ватникова в заботливые, почти материнские руки:
— Иван Павлович! Что с вами, вам плохо?
Речь Николаева скомкалась и замерла сама по себе. Медовчин стоял и мрачно смотрел через плечо на суету вокруг Ватникова. Психиатр вяло взмахнул кистью, будто намеревался ударить по невидимым клавишам.
— Ничего особенного. Зауряднейшая головная боль, она сейчас пройдет.
Васильев выпрямился и крикнул:
— Оксана! Быстренько принеси анальгину!
Медовчин не сдержался:
— Каменный век, куда ни сунься! Анальгином давно не лечат, он запрещен в Европе, он дает опаснейшие осложнения…
Заведующий вызывающе развел руками:
— Чем богаты, тем и рады… — И не сдержался, осклабился: — Вы — терапевт? Фармаколог? Изволили заканчивать сангиг?
Медовчин покраснел. В медицинской среде доктора, обучавшиеся в санитарно-гигиенических институтах, в полушутку считались врачами второго сорта, хотя выучивались на тех же хирургов, неврологов и окулистов.
Примчалась сдобная, как будто только что из печи, Оксана; Ивану Павловичу сделали укол, но Хомский торжествовал победу. Через него Ватников уловил нечто, еще не понимая толком — что именно: сознательно очернить. Из этого вытекало наличие умысла — злого или благого, в этом еще предстояло разобраться. И вытекало еще одно странное соображение: собака! Иван Павлович, смирившийся со своим положением-состоянием, считал ее галлюцинацией, карой небес. Он где-то когда-то, очень давно, читал криминальный роман о чудовищной собаке, бездумно служившей черному замыслу — возможно, что и эта, что о пяти ногах, не плод разбуженного овсянкой воображения, но реальное существо; тем более, оно оставляет после себя экскременты. Тогда почему оно здесь, откуда приходит и куда уходит?
Хомский довольно посмеивался, над нацеленным в небеса ружейным стволом кружился сизый дымок. Приклад утопал в болотистой кочке.
Ватников проводил посетителей взглядом, но уже не думал о них. Он выстраивал версии, но его воображаемое ружьишко, в отличие от пристрелянной двустволки Хомского, лупило в "молоко" за неимением четких целей. Мысли путались: реальная галлюцинация или галлюцинаторная реальность?
Он пришел к единственному решению: придется хорошенько порасспросить Зобова, когда тот окажется достаточно вменяемым: на полпути из ниоткуда в никуда. Зобов приковылял уже изрядно поддатым, и только рычал и ворчал что-то нечленораздельное и неодобрительное. Он завалился спать, и Ватников вознамерился побеседовать с ним поутру. Он даже, скрепя сердце, отказался от вечернего флакона овсянки: оставил его Зобову на опохмелку, для разговорчивости.
Их разговор, к сожалению, не состоялся, потому что рано утром Зобов был найден лежащим на полу в отделении физиотерапии, мертвым.
6
Зобова нашла алкогольная бабушка, которая спозаранку забрела в физиотерапевтическое отделение, чтобы быть первой в очереди на процедуру горного воздуха. Чем дышали пациенты "Чеховки" на самом деле, никто не знал, но всем это мероприятие помогало, прямо пропорционально возрасту.
Это была та самая алкогольная бабушка, которую читатель, возможно, помнит из первой истории о Хомском и Ватникове, когда эта женщина выла и стонала в коридоре, пытаясь расчесать себе ногу и освободиться из аппарата Илизарова: перелом был сложный. Ее, как опять-таки помнит читатель, с большим трудом перевели в заведение, где ей по образу жизни и мыслей было самое место, но там произошло небольшое чудо: бабушка мобилизовалась, собралась с иммунными силами, синтезировала в себе необходимое количество белка и поправилась. Нога у нее зажила совершенно, но в заведение ее перевели и держали, конечно, не из-за ноги, а по другой причине. Режим соблюдали строгий, но не особенно, не вплотную приближенный к тюремному, а старики на самом склоне лет нередко обнаруживают склонность к бродяжничеству, для этого придумали даже специальное слово: дромомания. И бабушка просто сбежала из заведения, ушла, и никто не понимал — как. Оковы упали, темница рухнула, и возле самого входа сидела на ящике из-под картошки пригорюнившаяся свобода.
Бабушка немедленно восстановила былую житейскую активность и села в троллейбус. Там она пустилась в монолог:
— Я-то этого парня хорошо знаю, а его никто не знает, а я хорошо знаю. Прямо нечистый как прилип, так и не отцепится. Лицевой счет за электроэнергию пусть лично мне в руки приносят, а не присылают откуда-то. Что за баба такая взялась? Откуда она? Она-то у меня тряпки и ворует, Димка глупый был, но теперь поумнел, надо бы ему этими тряпками всю рожу…
Пассажиры темнели лицами и зажимали носы; бабушка беззаботно несла себе ерунду о вороватой женщине, сожительнице Димки — да ведь и с Генкой она жила, змеюжина, и еще к ней ходил майор, в пятидесятые годы…
Бабушка благополучно доехала до кольца и начала новый круг. Этого билетерша уже не стерпела; завязалась жестокая свара, ибо у бабушки не нашлось, ясное дело, ни денег, ни документов, ни даже проездной карточки, что вообще не лезло ни в какие ворота. Ее стали бережно выпроваживать; к сожалению, троллейбус еще не завершил торможение, когда она ступила на тротуар, и ее многострадальная нога немедленно переломилась во всех прежних местах, прямо по костным мозолям. О невозможности чего не раз напоминала отечественная и зарубежная травматологическая наука. А потому ее доставили в "Чеховку", где повторилось все, как встарь: острое отделение с операцией, реабилитационное отделение Васильева, физиотерапия… Бабуля, как и все, попивала тайком и в открытую, слыла активной свидетельницей пятиногой собаки, но шла на поправку быстрее, чем в прошлый раз, и вот уже не только лежала и выла — ковыляла в своем аппарате, посещала разнообразных специалистов, которые спешили назначить ей какие-нибудь безобидные и ни к чему не обязывающие процедуры.
И вот она наткнулась на старого Зобова, которого сразу признала и ни на секунду не усомнилась, что он попросту пьян. Она ударила его клюкой и толкнула ногой, заключенной в железные кольца со спицами.
— На завтрак пора! — заорала бабушка.
Зобов не шевельнулся, и она начала сомневаться в достоверности обстановки. Зобов ли это? Да нет же, это Димка! Димкина сука довела-таки мужика до цугундера! Но откуда же в "Чеховке" взяться Димке? Да оттуда же, откуда берутся все… Бабушка окрепла настолько, что управилась с мертвым телом, перевернула его на спину: нет, это все-таки Зобов — но почему же он так странно молчит?
Она заползла в первый попавшийся кабинет и нажаловалась на неподвижного, имея в душе тревогу и страх. Пустынное отделение вдруг забелело халатами, и кто-то могущественный властно распорядился: ничего не трогать! Командный голос д'Арсонваля узнали все.
Красавец-начмед склонился над трупом и медленно обошел его, потом приказал включить дополнительное освещение. Коридор еще не успели вымыть, и можно было рассчитывать на следы. Явился Николаев; он взялся за сердце, когда до него дошло, что случилось.