Выбрать главу

Ноябрьской холодной ночью умерла когда-то его сестренка Жакотта; в этот же месяц пять с лишним лет назад он лишился матери. Однако ноябрь инквизиции оказался последним, чьего прихода он ждал с такой тоской: жизнь мон-марсельского сироты круто изменилась той осенью, и тулузские ноябри оказались совсем иными — темный месяц, начинающийся ослепительной вспышкой Всех-Святых (и нас некогда сопричти, Господи), продолжался ласковой темнотой снаружи, облекавшей монастырь, как материнское лоно. Если весной или летом порой и отвлекаешься, и горит кровь, зовет на глупости — с ноября и до марта очень хорошо понятно: нет в мире места лучше Жакобена. И нет жизни лучше братской. Ничего лучше часа первого и утрени в холодном полумраке, при редких горящих свечах, дающих ощущение крайнего уюта; теплых обмоток и угольной грелки в рефектории; зимней защищенности учением и молитвой, когда нет нужды искать пустыни для спасения — она тихо смыкается вокруг, едва закроешь дверь. Осень готовит нас к смерти, без которой не бывать жизни вечной; Антуан наконец понял к девятнадцати годам — и полюбил осеннее счастье, встречая смену сезонов с молчаливым радостным вниманием. Он даже ноября больше не боялся…

Но в славном сиреневом апреле в родных горах что-то внутри него оставалось замерзшее, несчастное, что заставляло сейчас чувствовать близость давнего детского ноября. Он сам не мог понять, что же так тревожит; не то что бы и картинки из детства мучили, и не то что бы хотелось большего привета — а вот поди ж ты, словно заноза в сердце осталась и после вечерни. Вспомнив прекрасного Гальярда, юноша попросил Аймера оставить его ненадолго в церкви одного; тот согласился без лишних слов, плотоядно сказал: «Пока пирог порежу!» — и всепонимающе ушел. Но и в одиночку Антуану не сделалось легче. Он обошел храм, постоял на коленях немного, подумал — и не стал простираться на пыльном полу, не мели тут, похоже, все два года, а хабит и без того пес нынче испачкал… Стыдясь глупых мыслей и своей непригодности к молитве — тоже мне, остаться хотел с Богом поговорить, а сам только и знает на дверь оглядываться — Антуан при свете огарка вставил в скважину ключ, после чего задул свечку и вышел в ветреное синее тепло. Замкнул церковь, поплелся к Аймеру и пирогам — и наконец понял, чего же так не хватает, отчего все неладно и чуждо, куда теперь бежать (не убежишь)… Согнувшись, он тихонько забыл себя на каменном сиром кладбище — а ведь у нее даже нет могилы тут, где ж ее положили, куда отнесли! — и, поскуливая пред Господом, сообщил Ему то, что Он и так знал: мама покончила с собой.

В Тулузе Антуан помнил об этом не хуже. В миссии не забывал. Но горе оставалось отдельным от радостей и нужд, отдаляясь и теряясь в череде насущного; а тут каждый камень, помнящий стопы худой русоголовой женщины, от которой сын унаследовал цвет волос и темные глаза, и манеру смеяться — каждый кривой плетень и яблонька говорили и грустили о ней.

— Она не хотела, Господи, — мучительно прошептал Антуан, прикрывая глаза, жмурясь от боли. Он устроился, как оказалось, у крупного каменного креста, под которым спали поколения семейства Руж. Антуан помнил смерть матери Бонета Руж — она в солидном возрасте, под сорок уже, нежданно понесла ребенка, но стала от этого слаба здоровьем, навернулась при стирке в реку и слегла, а потом умерла — мучительно и быстро, и вся деревня жалела ее — так и не разродилась, и не старая еще! — и мужа ее Понса, впрочем, ненадолго ее пережившего, и сына Бонета, ревевшего на похоронах как телок и вырывавшего из головы черные волосы клочьями… Антуану было лет 12, не тот возраст, чтоб за мать цепляться, да и занята она была — с другими соседками хлопотала над телом, помогала с поминальным столом; но так хотелось Антуану подойти и ухватиться за нее покрепче, проверить, что жива еще, цела. Мог ли он тогда подумать, что десять лет спустя будет завидовать Бонету — завидовать не тем, чьи матери живы, но тем, чьи померли в горячке, в родах, утонули, сгорели на пожаре, пропали без вести в лесу, как мамаша Готье Седого из Прада: по весне нашли, по нательному кресту узнали… Все лучше, чем самоубиться. Все, что угодно, лучше. Всех остальных Господь непременно простит. Всех остальных в церкви отпевали.