Выбрать главу

— Я знаю, что ты имеешь в виду, баба Сиди, всегда есть кто-то, кто проснулся раньше тебя. Когда я был молодым человеком, мой отец работал у одного араба, который с двумя другими арабами и сорока носильщиками пошли к большому озеру, о котором ты говоришь, все время на запад, а когда дошли до озера, то построили лодку, и на этой лодке переправились через озеро и посетили страну, которая называлась Муата-Газембе, я запомнил это название, Муата-Газембе, потому что оно звучало для меня как команда стрелять, и потом, еще через шесть месяцев, эти арабы достигли другого конца земли, другого берега, и солнце зашло перед ними, и они встретили там вазунгу, построивших торговый форт, но то были другие вазунгу, чем те, которых они знали по Занзибару, люди из португальцев, а место, которое они основали, называлось Бенгуэла.

— Ох, это значит, они пересекли всю землю, если бы бвана Стенли или бвана Камерон об этом узнали, эта новость отравила бы много горшков их гордости. Они не могли бы больше хвалиться тем, что первыми прошли всю землю с востока на запад, им пришлось бы научиться быть следами ног в чужих следах, пришлось бы свыкнуться с мыслью, что они — последователи других. Для них каждая деревня, каждая река, каждое озеро, каждый лес казались девственницей, и в них жила страсть как у великанов, и чтобы ее удовлетворить, им надо было обладать всеми девственницами. Ради этой прихоти они готовы были вынести все, они терпели холод, терпели лихорадку, терпели укусы и уколы клещей, и комаров, и мух, уколы, вызывавшие опухоли, выраставшие за ночь и чесавшиеся так, что нам казалось, мы сходим с ума. И все, что терпели вазунгу, должны были терпеть и мы. Это была самая ужасная мысль, залезшая в мою голову, друзья мои, вскоре после нашего отправления. Мы были пленниками каравана, подчиненные безумной идее двух вазунгу, безумной идее пройти через ад, чтобы добраться до цели, о которой никто толком не знал, где и какая она. И для нас не было никаких шансов спасения, только оплата, небольшая оплата, половину которой нам уже выдали, и те, у кого были в Занзибаре семьи, оставили деньги жене и детям. С каждым уколом колючих шариков акации я все ясней понимал, на что я согласился. Для меня не было пути назад. Носильщики, те могли попытаться убежать, потому что знали дорогу домой, потому что мы шли навстречу их дому, потому что никто в деревне не призвал бы их к ответу, но я — даже если бы я смог в одиночку пробиться через леса и степи до побережья, если бы я не околел в этом одиноком путешествии, не попал бы в зубы дикого зверя или в сети работорговца, то все равно не смел бы показать свое лицо здесь, на Занзибаре, ведь я был избранником самого султана, ведь он послал меня сопровождать этих вазунгу и помогать им, до самого возвращения или самого конца. Я должен был идти дальше и терпеть уколы, для меня был лишь один выход — дорога через ад.

— Ты опять там плюешься большими словами, старый бахвал? Ох, как разошелся!

— Да что ты слышала, женщина?

— Если бы ты в своей жизни обращал внимание хоть на что-нибудь, кроме своих россказней, то заметил бы, что ты и твои друзья перегородили весь переулок.

— Ставни трещат от твоих ругательств. О чем ты говоришь?

— К твоим завираниям прилипло столько слушателей, что никто не может пройти по улице. Вон там повозка, если бы ты встал, то увидел, бедняга целую вечность ждет, когда ты кончишь чесать языком.

= = = = =

Перемены, когда они приближаются к очередной деревне. Мушкеты палят в воздух, даже самый измученный носильщик собирается с силами и встает в строй гордого каравана, который разглядывают дети и женщины — разумеется, из укрытия на них устремлены и мужские глаза. Во время таких парадов Бёртона не покидает чувство, что все участвуют в сценическом действе, с театральной манерностью, которая покидает их, едва они поворачиваются спиной к деревне: плечи опускаются, настроение еле волочится по земле.

Компенсация — вечером у костра. Иногда, разговаривая со Спиком, он не слышит собственных слов за шумом песен и веселья. Бьют барабаны, звенят колокольчики, трещит какой-то железный лом. Один из белуджей, Убаид, достает саранги, и все бездельники лагеря собираются, заслышав мощный скрежет, словно он чистит чешую с гигантской рыбы. Хуллук, караванный шут, изображает танцовщицу науч, выступая с отменным беспутством. После щедрой доли ломаний и гримас он решается на большее, решается углубить свою роль. Он встает на голову и, дергаясь, покачивает бедрами. По соседству с тощими костями его пятки кажутся набухшими, как хлеб, в который переложили дрожжей. Потом, по-прежнему стоя на голове, он переплетает ноги, как в позе портного, и в таком виде издает крики голодного пса, грустной кошки, дерзкой обезьяны, упрямого верблюда и вопли рабыни, заманивающей к себе на ночь всех мужчин в лагере сладострастными обещаниями. В конце концов Хуллук неожиданным и удивительно текучим движением перемещается по земле и оказывается смиренно сидящим перед Бёртоном, передразнивая теперь и его лающие приказы, так долго и настырно, пока не получает доллар за свое бесстыдство, который Бёртон дает охотно, потому что в общем смехе лагерь позабыл тяготы дневного похода. Но когда шут требует еще одну монету, то получает пинок и ретируется с подвываниями, с преувеличенными жалобами отвергнутой любви, и смешки бегут за ним следом, как бездомные собачонки.