Выбрать главу
* * * * *

В месяц джумада аль-ахира года 1273

Да явит нам Бог свою милость и покровительство

Губернатор: Может, он шпионил на какую-то другую власть?

Шериф: Вы строите слишком много догадок.

Губернатор: Но почему его так мало чествуют в его родной стране? Почему он не поспешил домой сразу после хаджа, а, как вы знаете, провел еще месяцы в Каире?

Шериф: Кому же он мог служить?

Губернатор: Французам.

Шериф: Вы полагаете, британцы распространили слух, будто он христианин, чтобы отомстить ему?

Кади: Что, однако, может быть и правдой.

Шериф: Или ложью для разоблачения двойного агента.

Губернатор: Он провел в наших краях достаточно времени, чтобы разработать планы для ослабления наших позиций в Хиджазе.

Кади: Но какую же выгоду это может сулить французам?

Губернатор: Мне нужно вам объяснять? Мекканские шерифы — мастера переменчивых альянсов. Они настраивают друг против друга Каир и Стамбул, ищут союзников повсюду, даже в Йемене. Что помешает французам сплести интригу вместе с шерифом, чтобы натравить саудов на султана, а султана — на британцев? В конечном итоге шериф единолично будет править Меккой, да возвысит ее Бог, при поддержке своих новых друзей — французов.

Шериф: Неужели вы хотите обвинить меня в предательстве? Я этого не потерплю. Я заверяю, что моя преданность находится вне всякого сомнения.

Кади: Вам следует брать пример с вашего отца. Рассказывают, что это был гордый человек. Который не стал бы ни перед кем заискивать. Как и подобает управителю главных святынь.

Шериф: Он был героем, защитником веры. Я осознаю свою обязанность.

Губернатор: И какую же из тех многочисленных обязанностей, которые ваш род себе приписывает, вы имеете сейчас в виду? Обязанность политической практичности? Вы думаете, мы упустили из вида ваши тесные дружеские узы с французским консулом в Джидде? Возможно он втерся к вам в доверие и льстиво пообещал, что вам достанется в будущем важная политическая роль?

Шериф: Наша вежливость, вежливость нашего рода всегда была знаменита, воистину, она не обходила стороной никого, ни чужака, ни неверного. Мы к каждому относимся с почтением, как к брату. Что, очевидно, приводит к прискорбным недоразумениям.

Губернатор: Крайне прискорбным.

Шериф: И все-таки, о Бёртоне, зачем придумывать вокруг него столько тайн? Может, он был просто любопытен, подумайте, если человек годами живет в наших странах, путешествует, то и дело встречая хаджи, слыша про хадж, почему у него не может возникнуть стремления самому пережить это удивительное событие, самому увидеть священные места.

Кади: Великий Бог создал всех людей, и потому любого человека может потянуть в Мекку, да возвысит ее Бог.

Губернатор: Я сдаюсь. Вы, сыны Мекки, — приверженцы хороших вестей, которые сами и посылаете в свет.

Шериф: А вы, турки, готовы под каждым камнем видеть скорпиона.

* * * * *

Его спутниками овладевает беспокойство. Еще недавно они неподвижно сидели на спинах дромадеров, сплавившись с ними в терпении, а теперь вытягивают шеи к востоку, погоняют животных навстречу солнцу, встающему вдалеке над грядой знакомых холмов. Саад заговаривает с ним, сам, впервые. Его маленький сад, великолепные финики — пальцы охватывают плод — он сам подаст их шейху Абдулле, и это вкусней всего, что он когда-либо пробовал в жизни. Мысль о пальме посреди этого лавового моря кажется грубой ложью. Ничто не предвещает цветения ислама, которое вскоре раскинется перед их глазами. Ничто, кроме беспокойства спутников. По каравану пробежала дрожь, все поехали быстрее и заговорили громче. Несколько всадников беспечно поскакали вперед, не опасаясь нападений так близко от города. Легкий подъем по сухому руслу, затем — черные ступени в базальте, наверх к пролому. Это Шуаб эль-Хадж — его обогнал на крутом склоне Омар — сейчас вы увидите, шейх, к чему так давно стремились. Сейчас вы полюбите пустыню, а с ней — весь мир.

Путешественники остановились на перевале, спрыгнули с верблюдов. Он видит силуэты, которые падают на колени, слышит звонкие возгласы, над гребнем — знамя эйфории, в пурпуре и золоте. Он приближается. Перед ним — вытянутый каменный стол, богато накрытый садами и домами, со свежей зеленью и финиковыми пальмами. Слева возвышается серая скалистая глыба, словно принесенная мощной лавиной. Вокруг него — ликующие крики, они восхваляют Пророка, как не восхваляли никакого человека. Да будет он жить вечно, пока западный ветер мягко веет над холмами Ниджа и молния ярко сверкает в небесах Хиджаза. Его славят даже солнечные лучи, смягченные росой. Шейх Абдулла пристально вглядывается, не замечая ничего особенного, дома — просто дома и пальмы — просто пальмы, но он хочет разделить экстаз других. Не то, что видимо, волнует сердце, а символы, какие каждый узнает внутренними оком, перед ними — не невзрачный городок, маленький оазис в безлюдной пустоши, не аль-Медина, «город», нет — им открывается величие веры, исток, начало. И он тоже глядит вниз на Блистательный город, и его крики тоже гремят между скал, и хотя он не плачет, как кое-кто из паломников, но порывисто обнимает Саада, теряясь в руках этого великана, и бормочет искренние слова благодарности. Величайшее земное счастье, говорит Саад, величайшее земное счастье. Долгие минуты он стоит на перевале, один в едином, принятый в праздничное братство, которое возникло от одного только взгляда на Медину, и если бы кто-то спросил сейчас о его принадлежности, он от чистого сердца провозгласил бы исповедание веры. Без той оговорки, что спустя минуту возникла в его голове: Постой, ты же не один из них. Зачем же ты ликуешь? Конечно, я один из них. Ты должен наблюдать. Я хочу участвовать. Путники двинулись дальше, вниз по серпантину, и его глаза принялись продираться сквозь волшебство, они порхали по городу, расчленяя, и он все запоминал — топографию, стены, главные здания, прямоугольные ворота, Баб-Амбари, через которые они въедут в Медину, и когда он кратко прервал свое напряженное наблюдение, то понял, что воодушевление рассеялось.