Завершив Божественную литургию, митрополит и его священнослужители умыли руки и после поклонения престолу изошли из собора, благодаря Бога за то, что удостоил их совершить Божественную службу, и делали это не как всегда торжественно и пристойно, но – торопливо, при немом укоре православных прихожан Москвы и окрестных весей.
5Ошеломление и замешательство были столь сильными, что летописец занес в свиток дрожащей рукой: «Вси князи умолчаша и бояре и иные мнози, еще же паче и епископы русскиа все умолчаша и вздремаша и уснуша…»
В самом деле, епископы всех русских епархий и князья удельных городов, собравшиеся в Кремле для встречи митрополита, пребывали в растерянности, не зная, что подумать, что сказать, как поступить. Никто не покинул Москву, но и выходить из своих подворий не решались – ждали, что скажет великий князь! А тот молчал, и никто его не смел ни о чем спрашивать. Ведь признать неправым Исидора, значит, в такие же еретики зачислить папу римского, патриарха константинопольского, императора Византии Иоанна Палеолога, короля польского и венгерского Владислава и других многих государей, великих князей, кардиналов, епископов!…
Целых три дня большое русское стадо христианское пребывало без пастырей церковных. Ужас безысходности охватывал сердца многих православных. Некстати вспомнили, что март – месяц роковой, в какой и должна последовать кончина мира, потому как именно в марте был создан Адам, в марте евреи перешли черёз Черемное море, в марте было Благовещение и, на конец, в марте была земная смерть Спасителя Иисуса Христа.
Время теперь льстивое, весна, шептались по монастырям, держите тело в строгости и душу в трезвении. Кто совратится, тот повредится в уме, пострадает от самочиния и гордости. Излишество рассуждений [118] рождает самомнение, а за этим последует прелесть. Но это бедные чернецы шептались, тоскуя и робея пред искушением. Иерархи же церковные продолжали хранить молчание, более похожее на столбняк, нежели на глубокомыслие. Многие миряне-молитвенники со слезами простаивали у домашних божниц, не понимая, почему и зачем предстоит им лишиться самого дорогого и последнего прибежища – православия, обрядов и обычаев, коими соединялись они с предками своими и кои надеялись передать будущим людям земли русской. Но если отцы церкви наинак решат, рази взрызнешь? Рази посмеешь отвергнуть? Что же делать-то? Куда кинуться? И гризить [119] тоже не хотелось, вины свои усугублять, покрывая старые грехи новыми, тягчайшими. Ибо неповиновение пастырям своим духовным, что тягчайше и срамнее? А веру предать – душу навек погубить.
В Кремле беспрестанно толклись люди, боязливо обходили митрополичий двор, часами простаивали у Красного крыльца великокняжеского дворца, ждали, не объявят ли что глашатаи. Обращались иные за разъяснениями к священникам, спрашивали, верить ли слухам, будто вера переменится, и получали суровые ответы: не там, мол, слушай, где куры кудахчут, а там слушай, где Богу молятся. Но за суровостью и даже известной грубостью, с какой отвечали простые батюшки своим прихожанам, тревога была и растерянность, а пуще того, печаль. И лучше не нашли, как, не спросив ничьего благословения, затворили двери храмов и перестали службы править. И никто у настоятелей не спрашивал: что это, мол, у вас творится, то есть, наоборот – не творится ничего? Все как вымерли. Юродивые и нищие сидели на пустых папертях, как птицы нахохленные, и помалкивали. Перестали просить, перестали обличать, перестали предсказывать. Небо унылым серым пологом придавило Москву. Колокола молчали. Грачи прилетели из теплых краев, но не строились, не хлопотали, как обычно, у старых гнезд, а торчали на ветках, будто тоже что-то ждали, иногда болезненно резко вскрикивая, хворали, что ли, от сырой погоды… Размызганный снег не таял совсем, потому что солнце не показывалось.
Великого князя во дворце не видели – затворился в таибнице и не выходил три дня, кушаний и пития, слугами приносимых, не принимал. К вечеру первых суток пришел Антоний.
– Допустишь ли до себя? – спросил из-за двери.
Дверь отворилась.
Антоний был поражен, как переменился князь, как осунулся и почернел лицом. В таибнице было не топлено, Василий Васильевич сидел в тулупчике, сгорбившись, засунув руки в рукава. В ярком свете свечей виден был пар от дыхания. Антоний взял со стола кресало, молча разжег печь. Молодой огонь заиграл в щепе, не грея, а только веселя своим видом, желтый и прозрачный. Долго сидели и глядели, как он зреет от подкладываемых поленьев, становится темно-алым и синим.
– Есть три добродетели,- прервал тишину Антоний,- воздержание, молчание и смирение. От них молитва рождается и возрастает непрерывно.