Кожемяки, кузнецы, огородники, бондари, плотники, оратаи на своих многоголосых советах решили: запретить бегство из Кремля служилых людей, готовиться к отражению неприятеля, укреплять стены, чинить ворота, а еще не допустить, чтобы бродяги открыли погреба с винами и медами.
Хотя татары осаждать Москву не решились и вернулись восвояси, однако верность поговорки, что не ходит одна беда, но с победками, подтвердилась и на этот раз.
Через седмицу после пленения великого князя, ночью 14 июля, в Москве разразился страшный пожар. Огонь пожирал деревянные строения враз, до основания, сильный ветер перебрасывал пламя на соседние дома. Стоял треск падающих кровель, огненные головни летали в воздухе, зажигая амбары, скотные дворы, даже колодезные срубы. Люди выскакивали из домов в исподнем белье, не могли со сна сообразить, что сделать, что предпринять, метались среди ревущего пламени, не слыша безумного лая собак и рева животных, заботясь лишь о спасении собственных жизней.
В Кремле не осталось ни одной деревянной постройки, не выдержали даже и каменные церкви. От великого жара лопались стены, обрушивались своды, а церковь Воздвиженья развалилась вовсе. Сгорело заживо около трех тысяч человек. Конечно, в таком ужасном пожаре людям было не до спасения имущества и продовольствия.
На месте амбаров и пристанских складов остались пепелища и пустыри.
Надеялись, что, может быть, окажут быструю помощь московские купцы из Торжка и других северных мест, где скоплены были и подготовлены к отправке в Москву запасы разных товаров. А купцы сами налегке примчались: князь тверской Борис Александрович воспользовался несчастьем Москвы и начисто ограбил Торжок, Бежецкий Верх и восемь волостей Заборовья.
Однако москвичам не привыкать было возрождать свой город из пепла. Привычно приступили в тот же день к восстановлению церквей, заново начали возводить порядки домов.
Сознание вернулось к Василию Васильевичу как раз в тот день, когда в поселок Курмыш, где держали его татары, пришло известие, что Москва горит.
Прискакал обратно Ачисан, запыленный, охрипший и веселый, проорал радостно, что Всевышний наказал подлых русов, этих грязных собак, что они бегают в пылающем городе, как блохи в овчинном тулупе, и все у них сгорело. Все, все. А на канязя своего им наплевать, пускай па-адыхает! Крест же его Ачисан отдал родным в суматохе, среди огней и визгов русских женщин. Просто оглохнуть можно, как визжали! И цепь золотую от креста потерял… Немудрено. Все из-за русов проклятых. Как сам еще Ачисан не сгорел, молодец!
Все это, конечно, доносилось и до ханского шатра, где сидели на кошмах Улу-Махмет с сыновьями. Молодые горячие царевичи упрекали отца, что не успели пограбить Москву, а теперь вот все погорело.
– Еще осталось, однако,- лениво сказал Улу-Махмет, и щелки глаз его совсем исчезли в начинающих оплывать щеках. Стареть заметно начал хан. Первые серебряные нити протянулись в волосах, пожелтели веки, и руки время от времени принимались дрожать. Не веселы сделались ему лихие набеги, и дети больше не заводились в животах у жен. Усталость свою он пока выдавал за осторожность и мудрость, однако не мог не видеть, что нетерпеливые сыновья все меньше, все реже соглашаются с ним. Все трудней становилось держать их в узде. Но судьбу московского государя будет решать он сам! Ударил камчой по войлоку, вышиб тучку пыли. Царевичи заулыбались:
– Конечно, отец…
– Что наш канязь?
– Все спит. Наверное, уже не проснется.
– Лекарь с ним?
– Лекарь есть. Правда, латинский, не больно гожий. И девка служит, московская татарка, сладкая, как дыня. Но канязь не хочет девку. Спит. И, наверное, душа его уже выбралась из тела.
Улу-Махмет помрачнел:
– Плохо. Его дорого продать можно погоревшим московитам. Если все-таки проснется, все, чего захочет, немедленно чтоб было.
– Конечно, отец,- уже без улыбок согласились царевичи.
Женщина была одета по-русски, в шелковый розовый шугай, но лицо у нее было монгольское, с низкими широкими скулами. Она дула Василию Васильевичу в глаза теплым чистым дыханием, приникала щекой к губам:
– Не умирай, не умирай!… Очнись, пажаласта!
– Кто ты? – с трудом, еле слышно спросил он.
Лицо ее озарила радость:
– Говоришь? Ты заговорил? Ты хочешь пить? Вот кумыс молодой. Он силу дает.
Слаще он ничего в жизни не пил. И женщины прекраснее не видел. Голоса нежнее не слыхал.