– Аминь,- послышалось в ответ.- Кто там?
– Раб Божий Василий.
Келья Фотинии была не узкой, хотя только с одним подслеповатым оконцем. Божница в одно тябло, лампадка негасимая, лучины ночного освещения.
С малых лет был приучен Василий Васильевич, заходя в храм ли, в часовню ли, не вертеть головой тамо и овамо, пристойно держать себя. И сейчас не изменил привычке, а потому не сразу увидел рядом с большим деревянным распятием, накрытым пеленами, прислоненную к стене долбленную из осокоря домовину.
– Память смертная,- прошелестела Фотиния.- Не бояться смерти, но каждый день, каждый миг быть готовым к ней, хоть бы и дал Господь жизнь предолгую.
До чего же она переменилась с тех пор, как не виделись! Лицо будто водою налито, взгляд тусклый, безразличный, и брови совсем седые.
– Узнаешь ли меня, матушка? – не без внутренней робости спросил Василий.
– Великий князь? Как же!…
Казалось, она и говорит через силу, так ослабла. Невольно понижая голос, Василий полувопросительно произнес:
– Ты прислала образ мне во дворец… Я приехал.
Она не отрицала и не подтвердила, что это был ее знак.
– Ты говорила, что вернусь из Орды невредимым. Это исполнилось. Что свет померкнет для меня – и это было. Я знаю тьму, в какую нас погружает отчаяние. Скажи, что еще ждет меня?
Она тяжело подняла на него красные слезящиеся глаза:
– Не знаю.
– Ты боишься?… Чего? Гнева матушки моей Софьи Витовтовны? Что молчишь?
Она чуть приметно покачала головой:
– Молчание есть тайна будущего века, а слова суть орудие этого мира.
– Не хочешь говорить? – настаивал Василий.- Плохое видишь?
Черный апостольник закрывал не только всю голову ее и шею, но и большую часть лица. Едва разжимая сухие бескровные губы, монахиня произнесла негромко:
– Людей давно не боюсь, даже и властных над жизнью моей и смертью.
– Зачем же уклоняешься? Я так понял, ты сама меня призвала, образ Пречистой послав. Разве не от тебя его передали?
– Заступница усердная изливает несказанную Свою милость страждущим и с верой приходящим рабам Своим. Это тебе как благословение прислано.
– Чье, матушка?
– Того, с кем боле никогда не увидишься.
– Пока я жив, пока я великий князь, ты будешь жить в этом монастыре в безопасии.
– Спаси Христос! – поблагодарила она.
– Ты прислала мне это благословение для утешения в скорбях грядущих?
Старуха вдруг усмехнулась:
– А кто сказал, что я прислала? – Голос ее окреп, стал звучно-тонким.- Ты мыслишь, молчание – просто неговорение, как немые, да? Пусть умолкнут наконец те, которые уверяют, что хранят мир ума при суетных помыслах и развлечениях многих. С такими мятущимися не имей общения.
– Исполню,- пообещал Василий.
Опять недоверчивый взгляд из-под апостольника:
– Скорый ты какой! Сказанное есть наставление преподобного Исаака монашествующим. От себя теперь ничего не возвещаю. Только вспоминаю слова отцов церкви.
– Если ты на нас обиду имеешь, что в заточении тебя держали, ты права, конечно, но прости тогда по-христиански, если можешь.
Она словно не слышала великокняжеской смиренной просьбы, задумчиво гладила рукой раскрытое на столе Евангелие. Пальцы искривленные, распухшие, суставы, что шишки, покраснели и лоснятся. А на мизинце левом – Василий всмотрелся повнимательней – да, перстень с камешком «соколиный глаз». Точно такой – странно! – носит мать его, великая княгиня, всю жизнь носит, не снимая.
– Матушка Фотиния,- решился напомнить о себе Василий,- ты забыла про меня?
Старуха вздохнула как бы с некоторой досадой, но голос ее был кроткий, жалеющий:
– Голубчик, княже! Уж кого-кого забыть, а тебя!… Голубчик мой! – Взгляд ее столь тихий, нежный поразил Василия. Он уж не помнил, когда мать его так на него смотрела. Захотелось по-сыновьи припасть к этим сведенным плечам под черной рясой. Да разве можно к монахине-то! – Заболела я в северных-то лесах, сыро там. Кости ломят и пухнут,- пожаловалась она.
– Откудова у тебя перстень сей?
Она помолчала, продолжая светло глядеть на Василия.
– Не подобает нам, монахиням, носить украшения. Но снять его не можно. В палец врос. Давно надет был.
– Подарок, поди, чей?
– Подарок. В детстве еще.
– Кто надел его тебе, скажи?
– А что?
– Велю, скажи.
– Не краденый же он! Зачем дознаешься?
– Фотиния! – грозно сказал Василий Васильевич.- Я не шутки шучу!
– Отец твой, Василий Дмитриевич.
– Отец? Вы детьми знались с ним?
– То было в жизни совсем иной.
Вот отчего гнев-то матушкин прорвался, вспомнил Василий.