Выбрать главу

А на другом берегу, над долиной, еще немей и мрачней; сколько хватает глаз, расстилаются неулыбчивые равнины Боса под равнодушным небом, испорченным гнусной казармой, построенной прямо напротив собора.

Тоска луговин тянулась и тянулась — ни бугорка, ни деревца! Смотришь и понимаешь; за горизонтом она все так же бежит, все такая же плоская; только там к однообразию пейзажа еще добавляется резкое бушеванье ветров, завывающих бурей, выметающих склоны холмов, срезающих все верхушки, слетающихся к этому храму, что стоит на самой высоте и много столетий отражает усилья стихий. Чтобы выдрать его, нужно было, чтоб молния запалила его башни, но и соединенными усилиями ураганы и молнии не сумели убрать старый корень, после каждого разоренья вновь крепившийся в почве, вновь и вновь зеленевший все более сильными побегами!

В то утро, в Шартре, на рассвете дождливого дня, прохваченный ветром, Дюрталь почувствовал себя плохо и, подрагивая, сошел с террасы, укрылся в аллеях потише, а потом спустился и еще ниже, в другие сады, где от ветра худо-бедно укрывали густые кусты; сады беспорядочно рассыпались по склону; заросли шелковицы кошачьими когтями своих стеблей цеплялись за кустарники, все ниже и ниже спускавшиеся по холму.

Становилось понятно, что уже в стародавние времена епископы за безденежьем перестали заниматься садовыми культурами. Из всех старых огородов, заполоненных ежевикой, только один был кое-как расчищен; рассада шпината и моркови торчала там вперемежку с обындевевшими широкими вазами капусты.

Дюрталь уселся на бревно, остаток бывшей скамейки, и постарался заглянуть в самого себя, но и в душе тянулись босские равнины; казалось, этот монотонный холодный пейзаж отражался в нем, как в зеркале, вот только буря там больше не бушевала — дул упрямый сухой ветерок. Дюрталю было скверно, он мучил себя; никак не получалось увещевать себя спокойно: совесть теребила его, затевала брюзгливую перебранку.

Гордость! Как ее хотя бы приглушить, пока не получается свести совсем на нет? Она втирается в тебя так коварно, так лукаво, что, глядишь, уже всего повязала, а ты еще и не подозревал, что она тут; к тому же у меня несколько особый случай, который трудно лечится теми средствами, что обычно употребляет Церковь. Ведь у меня, думал он, не наивная, внешне выраженная гордость, не такое превозношение, что не сознает само себя, зато является всем вокруг; нет, мое тщеславие — это именно то, что простодушно назвали этим словом в Средние века, «тщетная слава», эссенция гордыни, растворенная в суетности, что испаряется внутри меня в мимолетных помыслах, в совершенно незаметных размышлениях. Поэтому мне не подходит средство для гордецов откровенных: следить за собой и стараться побольше молчать. Ведь и вправду, когда говоришь, сейчас и начнется благовидное самохвальство, прикровенное хвастовство; это еще как-то можно заметить, а тогда, если есть воля и терпенье, ты властен остановиться и заткнуть себе рот; но мой-то порок немой и подпольный; он не выходит наружу, я не вижу его и не слышу. Он течет и подползает потихоньку, а потом набрасывается прежде, чем я замечу, что он уже здесь!

Хорошо аббату говорить мне на это: хранитесь молитвой; оно бы лучше и желать нечего, только средство это неверное, сухосердие и развлечения не дают ему действовать.

Развлечения! Да тут и развлечений не надо; стоит мне стать на колени, просто попытаться сосредоточиться, как я тут же рассеиваюсь. Только подумаю, что сейчас буду молиться, и словно камень бросили в стоячую воду: все сейчас же забурлит и всплывет.

Нецерковные воображают, что помолиться ничего не стоит. Попробовали бы сами, тогда бы убедились, что суетные помыслы, которые в другое время их и не тревожат, внезапно, сами по себе, возникают во время молитвы!

Да что об этом рассуждать? Когда рассматриваешь старые грехи — будишь их. И он подумал о теплой шартрской крипте. О да, конечно, она, как и все строения романской эпохи, воплощает дух Ветхого Завета, но она не просто темна и печальна, а еще и обворожительна, и скромна, и до того благодушна, до того приятна! И если даже согласиться, что это образ Пятикнижия в камне, то не так же ли великие молитвенницы в Писании прообразуют Божию Матерь? Быть может, на ее каменных страницах записаны прежде всего библейские страницы, посвященные славным женам, которые, так сказать, пророчески воплощали новую Еву?