Выбрать главу

Простил, примирились, провожает снова ее, мать своих детей, к автобусу утром. У собора Наталка встревоженно схватила мужа за руку:

— Костя, что бы это значило? Доски на соборе нет: диво прямо… Как это понимать?

Костя, подойдя к стене, молча ощупал дырки, где была привинчена доска, постоял, хмуро процедил сквозь зубы одно только слово:

— Сволочи.

Возвращаясь домой, он остановил у калитки Веруньку Баглаеву, которая как раз вышла со двора, торопясь на работу:

— Ты же начальство, — сказал ей раздраженно. — Член парткома! Или, может, и ты потакаешь своегольникам?

— Что стряслось, Костя? — удивилась Верунька его тону.

— Охранную доску кто-то отвинтил от собора. Было на это решение? Людей спросили?

Как будто ему было не все равно, незрячему. А может, и не все равно? Может, и он по-своему дорожил этим собором, тем единственным, что осталось ему из довоенной жизни, с детства, с юности, когда еще не выжженные Костины глаза могли вбирать в душу этот удивительный зачеплянский мир…

Верунька, хоть и торопилась к автобусу, все же свернула к месту происшествия. Точно, нету доски. Лишен паспорта. Отныне он вроде уже и не памятник архитектуры, а так, что-то бесхозное… Верунька почувствовала себя оскорбленной. Раньше за цехом, за графиками, за множеством квартирных и бытовых дел ей было не до собора, он для нее словно бы и не существовал, а сейчас этот чей-то произвол возмутил Веруньку, собор и для нее вдруг обрел значение, начал как-то оживать. По почерку она догадывалась, чьи это штучки, но веды не было и речи о том, чтобы собор раздевать! Ни одно собрание не принимало решения, чтобы его сносить! Без доски же той, кем-то давно привинченной, стал он сразу беззащитным, обреченным на снос, на слом. Всплыло в памяти: когда она еще маленькой была, сносили в их селе церковку деревянную. Неведомо кем и когда была она поставлена, однако воздвигали ее, видно, настоящие мастера: без единого гвоздя держалась. Топорами и ломами разбивали старое-престарое, но еще крепкое, не источенное шашелью дерево. Без единого гвоздя! На одних шипах! — только и говорили тогда об этом. Те, что угрюмо ломали, расшивали эту старину, с молчаливым ожесточением выполняли свое разрушительное дело. Сначала казалось, что все сразу должно бы рассыпаться в прах, но ветхое сооружение упорно сопротивлялось, поражало всех своей прочностью. Только на другой день, пригнав тракторы, все же разломали церквушку, разнесли, растащили. Самое страшное для Веруньки было, когда рушилась крыша и из облака пыли всполоханно разлетались во все стороны большие летучие мыши, — ночные обитатели, они закружили над людьми днем, метаясь над выгоном слепо, беззвучно… За житейскими хлопотами померкли, забылись, а сейчас, словно растревоженные чем-то, снова взметнулись из глубин памяти те летучие мыши, те непевучие птицы ее далекого детства. Отвратительные духи руин, шершавые, словно запыленные, и на всю жизнь — слепые. Вспомнилась еще куча сваленной кое-как покрытой пылью церковной утвари, в которой школьники рылись ошалело, находили среди старья, среди хлама высушенные обломки березовой коры с причудливыми на ней письменами. Долго разглядывали темную парусину с нарисованным адом, грешниками, с надписью — на черном фоне — еле различимую: «Зима необiгренна» (впоследствии холод оккупации явится ей в образе такой черной «необiгренной» зимы)… И Верунька подобрала тогда обломок старой коры с письменами, потом комсомолец-учитель пытался расшифровать ту бог весть когда начертанную славянскую вязь с титлами, с закорючками… Так и осталось нерасшифрованным то, что было написано древними писарями или самими мастерами, которые умели возводить свои строения без единого гвоздя…

Теперь, видно, кто-то решил превратить в руины и этот собор. Вернется Иван из Индии — голо на майдане! Пустота! Где же собор? Верунька, где же собор наш, возле которого мы с тобой до рассвета бродили в молодые наши ночи любви? Безмолвный зачеплянский гигант-старожил, что на работу нас лето и зиму провожал и ежедневно встречал с работы, — где же он?.. Почему на его месте — пустырь?

Подошло еще несколько поселковых, осматривали невыгоревшее пятно-отметину на месте исчезнувшей охранной доски. Сема Дейнека подал мысль: позвать милиционера, чтобы овчарку привел да пустил по следу. Там у них собаки-ищейки здорово вымуштрованы, любой след возьмут.

— Этот след никакая собака не возьмет, побрезгует, — вбросила Верунька сердито и поспешила к автобусу, который как раз подошел.

Как будто бы ничего особенного и не случилось, но и на работе почему-то было тошно Веруньке. Сразу же после смены решила зайти к Лободе: собор ведь в его ведении, над ним Володька прямой начальник…

Начальство было в бодром рабочем настроении. Синяя блуза-спецовка наброшена прямо поверх майки и, конечно, не застегнута — жарко. Кто не знал в лицо хозяина кабинета, мог подумать, что перед ним просто заводской инженер-металлург, один из посетителей, который во время перерыва забежал из цеха в кабинет и, в ожидании своего руководящего друга, свободно уселся за его столом. В раскрытое окно видно закопченную сажей акацию, чахлый газончик, а чуть поодаль — черно-серые, столетней пылищей покрытые заводские стены и ворота проходной. Пыли в кабинете, наверное, не боятся — она слоем лежит на свернутых в трубах плакатах и диаграммах, что кучей громоздятся на массивном стальном сейфе, заметна пыль и на миниатюрной статуэтке Титана, стоявшей на письменном столе. Заводской грохот залетает в окно, но на него в кабинете, видно, не обращают внимания, здесь к нему привыкли. «Вы собирались встретить за этим столом заскорузлого чинушу, — как бы говорило тут все посетителю, — желчного бюрократа думали встретить, который отгородился от работяг и за бумагами света божьего не видит. А я вот какой. Выдвинули, и сижу. Из цеха пришел, а скажут, так и снова в цех, меня не испугаешь, за канцелярский стол не держусь». Ничего лишнего на столе: календарь, пластмассовый письменный прибор и черная, заводского литья статуэтка — точная копия того чугунного Титана, что в парке на высоком пьедестале стоит, из-под самого неба озирает панораму завода. А тут, на столе, среди вороха бумаг — этот карликово-интимный, во много раз уменьшенный Титан — он тоже как бы знак того, что в кабинете всечасно помнят о нем.

— Говори, Вера Филипповна, с чем явилась? — Лобода сидит сбоку стола привычно, непринужденно, нога на ногу.

— Этой ночью, — начала она и осеклась, так как глаза его, всегда чуть шельмоватые, как-то насмешливо стрельнули в сторону, и ей на миг показалось, что Володьке уже все известно.

— Слушаю, слушаю тебя.

— Охранную таблицу с собора сняли…

— Ах, я думал, у тебя что-то производственное, неотложное, — разочарованно отозвался он, хотя шельмоватое выражение глаз не исчезло. — И нашла же ты о чем… Поверь, не один собор у меня на плечах… Позволь сначала вот с товарищем из области закончить.

Но товарищ, скромно сидевший у стены сухощавый мужчина в темной сорочке с галстуком, сдержанно заметил, что он подождет, ему даже интересно послушать.

Выпуклые, стереоскопические Володькины глаза снова мигнули неуловимым лукавством, но он и виду не подал, что хотел бы избежать разговора на эту тему, напротив, по-свойски предложил Веруньке:

— Ладно, выкладывай, что там стряслось.

Она коротко изложила суть дела, закончив нервно:

— Самоуправство какое-то. Произвол. Никого не спросясь. Неужели без твоего ведома? Безвластие в нашем поселке, что ли?

Лобода глянул на товарища из области с улыбкой, как бы извиняясь за Верунькину прямолинейность: что, мол, с нее возьмешь, простая производственница, режет напрямик…

— Власть, Вера Филипповна, есть, — сказал ей назидательно, — и к тому же очень конкретная. Наша, родная. Вот мы с тобой как раз и имеем честь ее представлять.