«Ты мне очки не втирай! — хотелось крикнуть Баглаихе. — Меня ты не учи, знаю, что не для пустомельства я в горсовет послана. А вот ты что-то мутишь… Я же насквозь вижу тебя, пустобреха!»
— Не для того я пришла, чтобы лекции ты мне читал, — сказала Верунька в сердцах. — А то, что сделано… Беззаконие ведь, произвол, иначе не назовешь! Может, и у тебя рыльце в пушку?
— Ша, не кипи, Вера Филипповна. Мы с тобой люди свои, всегда поладим, обойдемся без ссоры. На кума грех нападать…
— Знала бы — и в кумовья не взяла.
— Не горячись, Верунька… Сигнал твой учтем, разберемся, а сейчас не будем об этом… Лучше скажи, на каком уровне готовишь встречу своему индийскому гостю?
И это было сказано опять с усмешкой, причем больше для товарища у стены, чтобы понял он, до какой степени осведомлен этот Лобода даже в семейных делах своих заводчан. Заметив заинтересованность гостя, хозяин кабинета пояснил ему, что муж Веры Филипповны как раз и есть тот известный сталевар Иван Баглай, что сейчас в Бхилаи плавки дает. Скоро кончается срок командировки, должен вот-вот вернуться. От взгляда Веруньки не укрылось, как, объясняя это товарищу, Володька в то же время изучал его ответную реакцию, хотелось, видимо, зачеплянскому «гению» заранее отгадать, как тот поведет себя в вопросе собора. Но товарищ, слушая Лободу, был непроницаем. Веруньке даже показалось, что этому товарищу и без Володькиной информации было хорошо известно о тех, кто с берегов Днепра уехал передавать свой опыт в Бхилаи и уже крепко подружился там с индийскими металлургами. Когда же Лобода закончил о дружбе, о Бхилаи и тамошнем жарком климате, товарищ сказал ему негромко:
— А с той охранной доской вам все-таки надо разобраться, факт действительно странный.
— Проскользнуло это мимо нашего внимания, проглядели, вы правы, Павел Антонович, — поспешил покаяться Лобода, и была в его голосе неподдельная искренность и горькое сожаление об этом промахе в работе.
А Верунька своим зорким глазом заметила в кабинете еще одну вещь: в углу за сейфом в сумраке притаилось что-то далеко задвинутое и прикрытое плакатом… Что-то очень напоминающее соборную таблицу чугунную!..
— А там у тебя что? — кивнула она в угол и, пока Лобода в крайней растерянности соображал, как бы выкрутиться, что бы такое солгать, разгневанная кума его вылетела из кабинета, со злостью грохнув дверью.
Зачеплянку в этот день как будто слепни покусали: много было злых.
— Будто в душу тебе наплевали, — сказал Федор-прокатчик. — Ну, попадись бы мне те ворюги…
Как на грех, у него еще и «Кама» в этот день забарахлила. И с женою без причин поссорился. Другие тоже ходили раздражительные, понурые. Наверное, если бы заявился сегодня Лобода-выдвиженец на Веселую со своим нержавеющим оптимизмом и свеженьким анекдотом, вряд ли стал бы кто слушать его «армянское радио» и уж наверное никто сейчас не сел бы с ним забивать козла; есть охота — садись и сам с собой играй!
Прибыла в этот день кочевая бригада реставраторов, поставившая в свое время эти смехотворные леса, которыми так никто, кроме аистов, и не воспользовался. Недели две тогда толклись тут, в соборе ночлежку себе устроили, водку пили да девок водили — такая это была бригада, работу которой Зачеплянка иначе и не называла, как халтурой. Явились, учуяли поживу. Ведь вместе с доской теперь с собора словно сняли и покров неприкосновенности и неприкасаемости. Отныне собор стал объектом как бы уж ненадежным, возможно, именно это и пригнало сюда халтурщиков (ведь и на разрушении порой можно порядочный куш сорвать)… К тому же вспомнила эта братия о когда-то выполненных работах (хоть и было их на копейки), вспомнила какой-то свой договор, который, может, увы, и мыши съели. Бригадир реставраторов, щуплый, видавший виды пройдоха в берете, все уговаривал поселковых подписать ему акт и, словно оправдываясь, объяснял собравшимся на майдане, почему в свое время были заморожены реставрационные работы:
— Вы же знаете, как это у нас: то смету не утвердили, то олифы нет…
— Души в тебе нет, — презрительно заметил на это Федор-прокатчик.
— Бригада — не бей лежачего, — подбросил Шурко, водитель дальнерейсовых автобусов.
Еще один из реставраторов жаловался, что за высоту им не платят; бегая юркими глазами, искал сочувствия у работяг.
— По закону верхолазам полагается за высоту платить, а здесь же высота какая! — И, будто призывая присутствующих в свидетели, показывал на центральный высоченный шатер — ржавый, с облезлой краской.
Металлурги хмуро поглядывали вверх. Это действительно была высота. Молодица на сносях, невестка горнового Ткаченка, тоже засмотрелась вверх, кривилась жалобно, словно хотела спросить: «А дитя мое уже и не увидит этих маковок в небе?»
Над собором небо сегодня было словно еще голубее, чем обычно, таило в себе какую-то пронзительную нежность. Ни мглы, ни заводских дымов. Ласточки вверху мелькают, им тут нравится, все лето они вот так играют над куполами собора.
Разговор в толпе то и дело возвращался к доске, зашла речь о ее происхождении, старшие пытались вспомнить, когда и кто ее отливал, и выходило так, что чуть ли не по декрету Ленина была она отлита, эта чугунная зачеплянская доска…
Учитель Фома Романович, у которого до войны сидела за партой легендарная Майя Прапирная, безропотно стоял позади толпы сухонький, седой, в разговорах участия не принимал, только глаза его, устремленные на собор, подернулись слезой. Ему, может, больше, чем другим, было от чего переживать. За этот собор он в свое время на Колыме побывал, собственно, больше за свой темперамент, за то, что слишком пылко пересказывал ученикам историю храма. Многие из металлургов, люди разных поколений, тоже когда-то сидели за партой у Фомы Романовича и тоже кое-что знали об истории возникновения собора. Возник — как из легенды. После разрушения Сечи, в потемкинские времена, поверженные запорожцы основали монастырь в этих местах, в плавнях, принадлежавших ранее одной из окраинных запорожских паланок. Вот там, в плавневых дебрях, постригались в монахи, брали в руки, вместо сабель, книги Священного Писания. Переодевались, как окруженцы, в будничную серую одежду гречкосеев. Черным трауром ряс прикрывались буйно-красные шаровары рыцарей Запорожья. И решено было тогда на их скорбной раде: построим собор. Воздвигнем, чтобы вознесся в небо над этими плавнями, где рыбы полно, над степями, где наши кони выгуливались, и будет казацкий несломленный дух жить в святом этом сооружении, наша воля, будет и в небе сиять блеском недосягаемых глав. Сабля выбита из рук, но не выбит из сердца дух воли и жажда красоты! Мятежность наша, непокоренность будет жить в этом творении среди степей, вознесется ввысь на века… Но кто же сумеет построить? Парнишка местный вызвался, сметливый отрок, с глазами большими, как вдохновенье. «Благословите!» — И в плавнях исчез. Трое суток его не было, потом вернулся к товарищам и на ладони держал собор, целиком сделанный из стеблей камыша! Рассказывал впоследствии, что, усталый, прилег в плавнях, задремал среди бела дня, и собор этот во сне ему пригрезился, явился его воображению как бы готовый, во всем своем совершенстве.
Дан был знак — стали бить в котлы, созывая раду казацкую (известно, что на раду даже в Сечи казаки шли без оружия, полагаясь только на силу ума). Рада казацкая, осмотрев пробу отрока, одобрила: воздвигнем!
И засияли с той поры голубизной шаровидные купола над этим белым светом днепровским…
Нечто подобное рассказывал своим ученикам склонный к высокому слогу Фома Романович, а сейчас уже нет, не рассказывает. Молчит. Молчит о тех легендарных плавневых камышинках, из которых этот собор когда-то возник. Учит детей арифметике. Чистой арифметике, без каких-либо примесей. Разве что с Баглаем-младшим изредка душу отведет. Микола — один из самых любимых его воспитанников, учитель верит в него и в его ненаписанные поэмы. А кто сомневается, тому говорит о Миколе тоном почти торжественным:
— Юноша — чистый мыслями и непорочный делами. Когда-нибудь он еще прославит нашу Зачеплянку, помянете мое слово.
В гражданскую войну, когда здесь часто власти менялись, не раз налетала на собор еще и «безвластная власть», гуляй-польская анархия, без попа причащаясь вином из золотых церковных чаш. Облюбовали гуляйпольцы большой колокол и решили забрать его к себе в Махноград, в степную свою столицу. На специальных приспособлениях волами тащили через скарбнянские плавни стопудовую казацкую медь, но на гребле возы рухнули под непосильной тяжестью, колокол ушел в омут, в глубоченное плавневое озеро, и, говорят, семь дней гудел, пока дно достал! И доныне показывают старожилы то место, теперь уже не страшное, — каждое лето там дети купаются из заводских пионерских лагерей.