— Ну, а твоя служба как? — спросил Баглай собеседника.
— Да так… С переменным успехом. То выдвигают, то задвигают… Но все-таки сдвиги есть: у тебя на проводах, как помнишь, был я инструктором, а теперь сам инструкторишек гоняю… — усмехнулся Володька и сразу опять поскучнел. — Только знаешь ведь, какая наша жизнь: сто раз потрафишь, а раз проморгал, не сумел правильно отреагировать, и все твои усилия побоку. Вызовут, шею намылят, а попробуешь характер показать, то и вовсе выгонят: доказывай тогда, что ты не верблюд.
Заметив, что Баглай без особого интереса выслушивает эти излияния, Лобода переменил тон, подбодрился:
— Вот разве сюда зайдешь, нашего рабочего духа вдохнешь, пивка с кем-нибудь кружку опрокинешь…
Другие, мол, по кабинетам, на телефонах сидят, но он не из таких, в нем зачеплянская закваска. Привык тут, на месте, у бывшего Филимона, настроения масс изучать. Тут с работягами побеседуешь по душам, кое-что себе намотаешь на ус и, со своей стороны, им что-нибудь интересное тоже подбросишь… Идей тучи! И начал с пылом выкладывать про «колеретки», про комнаты счастья, про задумки новых обрядов.
Баглай, всегда несколько иронически относившийся к его бурно фонтанирующим идеям, не смог сдержать улыбки. Володьку это сразу насторожило:
— Ты не одобряешь? Считаешь, не пройдет? — и со смаком потянул пиво из кружки.
— Не в том дело. О самой природе труда я думаю. Если уж работать, то не на холостом ходу…
Баглай вдруг умолк. Зажав кружку в руке, Лобода внимательно исподлобья приглядывался к нему. Двухлетнее пребывание там наложило на товарища свой отпечаток, возможно даже нежелательный, — это стало ясно Лободе, когда Иван после паузы опять заговорил. — Всякое бытие есть страдание, — так восточные мудрецы учат. А превыше всего нирвана у них… К нирване следует постоянно стремиться, состояния нирваны, дескать, надо человеку достичь, это вот и будет полное счастье. А чтобы нирваны достичь, мы, то есть мудрецы, должны отречься от всего земного, подавить в себе жажду жизни, работой не увлекаться, полностью углубиться в себя, отдаться самосозерцанию… Однако он, Иван, этого не разделяет, его, Баглая, философия проще: труд и труд. Конечно, не скотский, только желудка ради. И не пустопорожний, ясное дело. Не на холостом ходу. А то ведь иному и вправду можно сказать: жить будешь долго, но напрасно…
Лобода в задумчивости постукивал по столу пальцами.
— Если тебя послушать, товарищ мыслитель, то мой труд ничего не стоит? Твой нужен людям, твой радостный, его ценят, а мой? Все идеи, инициативы — только показуха, выходит? Суетня пустопорожняя? Нет, извини: очковтирателем я никогда не был.
— Уже был у нас Потемкин, не тебе с ним тягаться, — улыбнулся Баглай. — То первейший наш очковтиратель. Гений показухи…
Выдвиженец отодвинул пиво, стоял понурый. Задал ему дум этот новоиспеченный зачеплянский мыслитель. Знал бы уж свою сталь, а то лезет в какие-то нирваны… Никто доселе не подвергал сомнению деятельность Владимира Лободы. Наоборот, ценили, поддерживали. Если когда и покритикуют, то не смертельно! Разве не видно, как отдается работе, себя не щадит… А этого послушай — оказывается, все впустую? По Баглаю выходит, что ты случайно сидишь на культуре, и все твои усилия — мыльные пузыри? Умрешь, и никакая собака по тебе не тявкнет?
— Задал, задал ты мне, Иван, думок своими нирванами, — вздохнул Лобода сокрушенно.
В это время показалась на горизонте Верунька. Издалека светится улыбкой, величаво несет свои перси, едва удерживаемые нейлоновой блузкой. Видно, только из-под душа: свежая, причесанная, белое тело просвечивает сквозь прозрачный нейлон. Верунька держится независимо и не без гордости: пусть все видят, что ей муж из Индии привез. И если даже городские модницы на проспекте будут зубы скалить, что эта габаритная молодица отстала со своим нейлоном по крайней мере года на три, — Верунька на это — ноль внимании, будет она выше этого, пусть себе говорят, а ей нравится — и все. Пусть кое в чем не хватает ей вкуса и элегантности, зато не занимать ей силы души и непростого умения владеть краном.
— Чем ты ему насолил? — кивнула Вера на Лободу, уловив сразу настроение обоих. — Только встретились и уже поцапались, понадувались, как сычи.
— Состоялся разговор на вольную тему, — сказал Верунькин сталевар.
Ас-машинист тоже пожелала кружку пива. Ей приятно было так вот постоять у столика со своим законным, — сразу видно, что не безмужняя она какая-нибудь, а почитаемая мужем заводчанка.
— Она вот тоже бегала жаловаться на меня в обком, — сделал кислую мину Лобода, обращаясь к Ивану. — Своя же, кума! И за что? За тот злосчастный собор!
И коротко пересказал историю стычки. Только теперь признался, что наверху был разговор неприятный, кое-что потерял он, Володька, в глазах начальства, но, будучи принципиальным, и сейчас стоит на своем. А как оно еще обернется, время покажет. Ибо на влиятельное начальство может найтись еще более влиятельное, такое, что займет правильную позицию. Поэтому рано радоваться, собор и сегодня еще — под вопросительным знаком!
— А кому он помехой стал? — удивился Баглай. — Наоборот, приезжим бы делегациям его показывать, как они свой Тадж-Махал да мечети разные. Когда их дива осматривал, мне и наш собор вспоминался… У нас тоже были мастера. Были чудотворцы.
Лобода взглянул на часы и, вспомнив, что у него еще дела, с холодной торопливостью распрощался с Баглаями. Вера острым взглядом проводила, его плотную, стремительно удалявшуюся фигуру.
— Ох и кум нам попался! — сказала она Ивану. — Компанейский, со всеми запанибрата, простых людей не чурается… Всегда наготове шутки, анекдотики, самолично корзины Шпачихе подает… Добрячок, да? А знаешь, какой он бывает злой? — И, чтобы не оставить у мужа сомнения, энергично добавила: — Злее, наверное, во всей Зачеплянке нету!
И рассказала, как однажды случайно была свидетелем необычной сцены (это в те дни, когда из-за соборной доски шум поднялся). Как раз напротив ее двора лицом к лицу встретились посреди Веселой двое: этот самый выдвиженец и бывший его учитель Фома Романович — так сказать, преуспевающий ученик с неуспевающим учителем своим.
— Что-то язвительное, видно, сказал учитель Володьке, — ты бы видел, какое у него, сделалось лицо… Как у разъяренной крысы! Ощерился, зашипел на старика: «Вижу теперь, что рано вас реабилитировали! Рано, — понимаете? Вот то-то же… Занимайтесь своей арифметикой да помалкивайте, если неохота вторично в тундре очутиться!..» Такой это добряк, — рассказывала, понизив голос, Верунька. — Если бы его власть, он завтра бы отправил старика назад в тундру, одним махом отменил бы реабилитацию. Не зря его и завкомовцы наши остерегаются: коварный и мстительный, говорят, у тебя кум! Ни перед какой подлостью не остановится…
— Пусть и страшный, а мы с тобой все равно его не боимся, — улыбнулся Веруньке муж. — Верно ведь?
И она согласилась: да, не те времена, чтобы бояться.
— А кумом его давай больше не считать.
— Разжаловала?
— Даже Шпачиха уже цену ему знает, — сердито сказала Вера.
Иван махнул рукой:
— Пустой человек, пустая жизнь… А ведь мог бы дело делать.
Хорошо здесь, в павильоне. Прохладный ветерок тянет с Днепра, приятно обвевает человека после трудов праведных. В парке людей еще мало, чертово колесо еще неподвижно, несколько пенсионеров дремлют на скамьях перед летней эстрадой… На карусельной размалеванной тачанке нашла себе пристанище веселая парочка — солдат с девушкой: посмеиваясь, грызут себе бублик, по очереди откусывая — раз он, раз она, а второй бублик, еще целый, девушка держит в руке про запас…
Гурьба заводской молодежи спешит к причалу, среди них двое подручных Ивана Баглая; завидев своего мастера, ребята одарили его широкими улыбками, долговязый Леня Бабич издали сообщил раскатистым голосом:
— На простор, на острова! Проверим, на месте ли они?
Удаляясь, ребята продолжают обсуждать что-то свое, молодое, хохочут.
— Смешным чем-то пообедали хлопцы, — заметила Верунька и вздохнула: — Ах, молодость…
Помолчав, она стала делиться с Иваном одной из своих забот, которая, впрочем, больше касалась Марии с восьмого крана. Сегодня была комиссия ее мужу, он у нее без руки еще с фронта. Целый день Мария нервничала, ее беспокойство даже крану передавалось. А как же быть ей спокойной? И Верунька тоже не возьмет в толк, для чего ежегодно на перекомиссию тащить этих безруких и безногих? Неужели у кого-нибудь из них рука или нога вырастет?