Выбрать главу

— Еля! Что с тобой? — Приблизившись к ней, спросил Баглай резко, требовательно: — Где ты была? Почему здесь?

Ей это показалось оскорбительным.

— Ответ хочешь услышать? Разве тебя не просветили там?.. Могу добавить!

И заговорила. Слова вырывались почти вульгарные, разрушающие все, вылетали словно бы совсем не из ее, не из Елькиных уст. Про какой-то комбикорм в соборе, про потоптанку, ранней любви вкусившей, еще подростком будучи… Да и что удивительного? Байстрючка! Разве из таких путные бывают? Только и вырастают из таких гулящие! Поедешь, говорили, курить научишься, по ресторанам тебя затаскают… Была и по ресторанам, а он что думал? И сейчас из ресторана идет. Ни стыда не боится, ни позора. Душа задубела, стала как шкура на колхозной кляче — уже никакой боли не чувствует!..

— Перестань! — Баглай крепко сжал ее руку. — Ни слова больше. Все игра.

Миколе было ясно, что она умышленно наговаривает на себя, находя яростное удовольствие в этом самоуничижении, умышленно выставляет себя в роли пропащей, разгульной, которая все познала, через все прошла.

— Я не хочу этого слышать, понимаешь? Ты не такая! Я тебя знаю лучше, чем ты сама, знаю, что ты… — но того слова он так и не досказал.

Елька присмирела, поникла перед ним, потупилась. Потом, вздохнув, обвела взглядом плавни:

— Почему в природе все такое красивое: небо… вода… камыши… А в человеческой жизни?

Баглай ласково взял обе ее руки в свои, смотрел на плечи, что стекали плавно, оголенные больше обычного… На ресницы смотрел опущенные, с припаленными кончиками, на мучительное подергивание губ… Ничего нет дороже этого! Венец жизни — в тебе. И счастье жить — от того, что открыл для себя именно ее, самого близкого отныне человека.

— Ты был… в наших Вовчугах?

Да, он был в Вовчугах! И ему все о ней известно, немало слышал от людей про Елькину прежнюю жизнь, — рассудительное, доброе слово о ней слыхал…

Неотрывно на нее смотрел. Святое и сейчас. Святое и чистое, как солнце, создание! И не слышал я, что слетало сейчас с твоих уст. Все это наносное, навеянное, наигранное — то не ты. И даже если воображение искренне нагнетало тебе все это, выставляло тебя в худшем свете, не верь и крикам собственного воображения.

Елька засмотрелась на далекие плесы, солнцем слепившие глаза. За озерами — снова озера — озера белых лилий, уток непуганых, упругокрылых…

— Есть что-то печальное в этих просторах, — сказала, помолчав.

— Не надо печального! — отмахнулся Баглай, но тоже задумался. «Беспредельные просторы и вправду часто вызывают в нас грусть, — почему это? Грустью для человека окрашены бескрайность степей и, видимо, океана тоже… Так же замечено, что есть что-то почти скорбное во взгляде влюбленных…»

— Один сказал мне: искательница свободы… Как ругань сказал… А ведь и правда… искательница, — и в голосе ее зазвучала ирония, горечь. — Потому что любовь — это и есть, пожалуй, величайшая свобода.

— Как это мы встретились здесь? Ежевика кусючая, камыши, тропинка безлюдная… и вдруг ты… Просто мистика какая-то!

Елька подняла на него глаза:

— Я умерла бы, если бы мы не встретились.

И взгляд ее стал бездонным, как там, когда впервые Микола увидел ее через Ягоров забор на своей Веселой. Глаза будто очистились от всего, что перед тем в гневе наговаривала на себя, собственной болью защищаясь… Было сейчас совсем иное в глазах — он уловил затаенную, мучительную жажду счастья и любви. Жестом врожденной заботы и ласковости согнала комара с его плеча, а рука так и задержалась на плече. Нежностью беспредельной, преданностью, любовью светился ее зеленоватый взгляд, глаза стали криницами бездонными, снова засияли слезой, как там, возле собора.

— Любимый мой…

«Сам ты не знаешь, что ты со мной делаешь, — могла бы она ему сказать. — Рядом с тобой я вновь возрождаюсь к жизни, возле тебя снова становлюсь человеком!»

Охваченный чувством неизбывной нежности, Микола привлек, обнял ее.

Цапля поблизости, размашисто взмахнув крыльями, взлетела над солнцем, над камышами.

Стояли, замерев в объятиях.

Будут еще вам лунные ночи Скарбного, с русалочьим всплеском на глубинах, мохнатыми тенями по кустам. Будут еще вам седые туманы и росы по пояс! И во вспышках августовских зарниц еще увидите свое Скарбное, во всплесках гроз голубых, невесомых, когда все пространство ночи трепещет ими, а наэлектризованное небо дышит энергией разрядов, разверзается вновь и вновь, освещая молниями до самых глубин ущелья туч. Ходить еще здесь грозам веселым, насыщенным жизнью, и на, ветру деревьям шуметь, по-ночному высоким…

И рассветы вам будут пригожие, послегрозовые, когда нет уже сумрачных загадок ночи, всклокоченных таинственных теней, нет зарниц, нет бури, прошумевшей над урочищами, — тонконогие букашки, играя, бегают по воде, светлый родничок смывает могучий корень, девушка, приготовившись к купанью, стоит в задумчивости меж дубов на редколесье берега, и солнце молодое целует девичью грудь… Так будет: волнами разольется солнце по водам Скарбного, заиграет на них, чуть тронутых утренним движением воздуха, и световые зайчики, отскочив от воды, метнутся по обрывистому берегу, по оголившимся крепким корневищам, затем рябью теней и света скользнут по счастливым лицам влюбленных, по тугой чеканности ветвистых вековых дубов…

24

Даже те, в чьих душах живет поэзия урбанизма, мечтают хоть разок провести выходной за городом, с ночевкой на Скарбном. От танцплощадок и радиол, от асфальтовой духоты и заводских дымов убегают сюда к чистоте дубов и шелесту трав, к лягушачьей симфонии, к журчанью воды и комариному звону.

Комары тут самые крупные на свете. Но и перед комаром горожанин не пасует, радостными становятся уже сами сборы в дорогу, когда заводчане готовятся, как в далекий поход, и звучит над ними подбадривающий голос вожака:

— Что ж, трогаем, братцы? Пойдем на луга-базав-луга комаров, как медведей, кормить!

И с этою запорожской присказкой, с рюкзаками на спине — друг за другом к автобусу.

Еще не стемнеет, как на крутом обрывистом берегу, оплетенном корнями, где было когда-то стойбище первобытного человека (школьники не раз находили тут в вымоинах берега бивни мамонтов и каменные орудия далеких наших пращуров), — на каждом изгибе речки станет устраивать себе стойбище человек XX века. Веселыми голосами перекликаются стойбища, устанавливаются треноги, появляются казанки, будут тут каши-саламахи чумацкие, юшки двойные и тройные, будут разговоры до полуночи…

И вот уже искрится костер на высоком берегу меж дубами, лохматое пламя обнимает чугунок, мычит где-то за речкой болотная выпь, тьма заливает плавни. К вечеру небо грозой напугало людей, невесомым пламенем молний, сквозь темные деревья несколько раз во все небо сверкнуло, потрепетало голубым и исчезло, — тучу потянуло куда-то за Днепр. Снова теплая ночь царит всюду, волнует загадочностью, живительным духом плавней, духом степного лета. На омутах, в глухих заводях, где сомы и щуки с вечера всплескивались, теперь головастые водяные выглядывают меж листьев кувшинок, а из чащи противоположного берега, из бурелома, мавки с любопытством поглядывают на людей, собравшихся у костра, — мавкам и водяным тоже хочется услышать людские разговоры.

— А все же, братцы, нет ничего лучше нашей планеты! Земля — она моя Зачеплянка! И не хочу я менять эти казацкие дубы или пальмы Индии на шлак иных планет!..

— Не та уже планета, что лелеяла род людской, нарушилось на ней равновесие жизни.

— Кто же виноват? Человек сам и нарушил, внес дисгармонию.

— Практические знания опережают духовное разбитие человечества, — отсюда все беды. В то время, как интеллект делает божественные открытия, страсти остаются на уровне нашего лохматого пращура.

— Товарищ инженер, я и не знала, что вы скептик. Может, вы еще и догматик? Давайте лучше петь… «Туман яром, туман долиною…» — заводит высокий женский голос и, никем не поддержанный, угасает.

— …Мир иррациональных эмоций — вот где гнездится зверь. Оттуда все злодеяния, культы, войны, оттуда, наверное, придет и то, что превратит наш труд в атомный шлак… Туда бы докопаться, к тем сокровенным глубинам! Но не распространяется власть здравого смысла на темные пещеры инстинктов, там варвар и по сей день дремуче живет… От его толчков порой планета содрогается…