Выбрать главу
* * *

В Риме мы с Леной заходили во все церкви. Если ты любишь живопись, а если еще и скульптуру, то в каждой церкви тебя ждет чудо и счастье. Она все уже очень хорошо знала и очень уверено делилась со мной всеми своими римскими приобретениями. Одна из первых церквей, куда мы зашли, была Санта Мария дель Пополо на Пьяцца Пополо. Там висит картина Караваджо «Обращение апостола Павла», про нее есть очень выразительное стихотворение у английского поэта Тома Ганна, которое когда-то очень давно переводил Дмитрий Закс. Я хотела на нее посмотреть. Лена подходила ко всем реликвиям, выполняла все, что легенда и традиция требовали от паломника, везде ставила поминальные свечки по Дине Морисовне, иногда даже причащалась (этого я не видела, это она мне рассказала). И она мне рассказала, что она после смерти Дины Морисовны крестилась в православие (кажется, она сказала, что Дина Морисовна перед смертью крестилась). Поэтому ставя свечки и прикасаясь к католическим реликвиям, она повторяла, что это, конечно, грех, но что она все равно должна это делать. Она и после крещения осталась в своем синкретизме, который так ошеломляет в ее стихах. Без которого не было бы «Лавинии», не было бы «Лисы», не было бы «Воробья», Не было бы «Кинфии», «Танцующего Давида». Елена Шварц создала для своей литературной героини монахини Лавинии Монастырь ордена Обрезания Сердца, сама же она была рыцарем этого ордена. Я уверена, что все, кто читает эти строки, знают «Труды и дни Лавинии, монахини из Ордена Обрезания Сердца», но для пояснения первое, вводное стихотворение, от лица сестры героини:

Письмо сестры к издателю
Где этот монастырь — сказать пора: Где пермские леса сплетаются с Тюрингским лесом, Где молятся Франциску, Серафиму, Где служат вместе ламы, будды, бесы, Где ангел и медведь не ходят мимо, Где вороны всех кормят и пчела, — Он был сегодня, будет и вчера.
Каков он с виду — расскажу я тоже. Круг огненный, змеиное кольцо, Подвал, чердак, скалистая гора, Корабль хлыстовский, остров Божий — Он был сегодня, будет и вчера.
А какова была моя сестра? Как свечка в яме. Этого довольно. Рос волосок седой из правого плеча. Умна, глупа — и этого довольно. Она была как шар — моя сестра, И по ночам в садах каталась, Глаза сияли, губы улыбались, Была сегодня, будет и вчера.

Лена играла со всеми религиями, реликвиями, мистическим опытом (мистический опыт есть у каждой человеческой души, только большинство его не замечает, что, наверняка, хорошо и правильно; это что-то вроде 25-го кадра), иногда совсем ребячливо, весело. В какой-то церкви она, лукаво глядя, уговаривала меня потрогать какую-то бронзовую (или деревянную) фигуру, что должно было привести к чему-то очень хорошему, я отказывалась, она говорила, что ничего ведь не случится, чтобы я не боялась. Ей и мне было так смешно, что еще чуть-чуть и она начала бы брызгаться святой водой из чаши (в этом не было бы, кстати, ничего уж такого кощунственного, если мы вспомним, для чего использовали святую воду кавалеры из романов, например, Александра Дюма).

* * *

Священник на отпевании сказал, что она отказалась от соборования, возможно, потому что она боялась, что это ускорит конец. Я уверена, что это не так. Ведь считается, что таинство соборования может даже помочь исцелению.

Когда Лена заболела и должна была ложиться на операцию, она сказала мне по телефону, что Кирилл Козырев предложил ей позвать священника. «Я отказалась. Я сама себе священник», — сказала она. Она в последние месяцы жизни была необыкновенно мужественна. И, я думаю, это мужество вернуло ее в ее Монастырь Обрезания Сердца.

Всё это я пишу, чтобы спасти Ленину прекрасную, древнюю, умную душу от ханжей и догматиков. Нормальные, искренне религиозные люди не примут это на свой счет и не обидятся ни на меня, ни на Лену.

В сущности, в разрыве между «поэтом» и «человеком» заключен трагизм жизни любого поэта и любой поэтической судьбы. Православие, последовавшее за страшным горем, незаживающей раной, потерей Дины Морисовны, было, возможно каким-то успокоением для человека Елены Шварц, но поэту Елене Шварц было тесно в рамках одной религии. Она была дитя и выражение, и, я бы сказала, облагорожение бытового синкретизма 70-х годов, она выросла в нем и она превратила его в великую поэзию. Ее последние — самые последние — стихи, напечатанные в мартовском “Знамени” — возвращение к этому пышному, трагическому, цветному, позднеримскому “многобожию”. Как хорошо, что она успела увидеть их в “Журнальном зале” — до последних дней ее радовали такие вещи, она была верным солдатом армии своих стихов. И как горько читать сейчас ее письма: «Сегодня получила письмо от Е. с предложением подборки и всякими ласковыми словами. Вот преимущество — не дай Бог — болезни… <…>…конечно, Е. всегда меня не любила и порой пыталась вредить, я ей непонятна. Но сейчас… в общем, всё понятно»…