Выбрать главу

Даниил Андреев отправился во Владимирскую тюрьму. Несколько человек (в том числе и я) – в Мордовские лагеря.

Сергей Николаевич Матвеев умер в лагере от прободения язвы. Александра Филипповна Доброва умерла в лагере от рака. Александр Филиппович Добров умер от туберкулеза в Зубово-Полянском инвалидном доме, уже освободившись и не имея, куда приехать в Москве.

* * *

Может показаться странным то, что я сейчас скажу. Когда мы встретились с Даниилом и были неразлучны уже до его смерти, мы почти ничего не рассказывали друг другу о следствии и заключении. Пути мы прошли параллельные и понимали друг друга с полуслова, а рассказывать было не нужно.

Я знаю, что условия Владимирской тюрьмы были очень тяжелы. Также знаю, что там сложились крепкие дружеские отношения у многих заключенных, очень поддерживавшие их.

В разное время с Даниилом Леонидовичем были: Василий Витальевич Шульгин; академик Василий Васильевич Парин; историк Лев Львович Раков; сын генерала Кутепова; грузинский меньшевик Симон Гогиберидзе, отсидевший во Владимире 25 лет; японский "военный преступник" Танака-сан. Искусствовед Владимир Александрович Александров, освободившийся раньше всех, помог, по просьбе Даниила, разыскать и привести в порядок могилу Александры Михайловны и ее матери на Новодевичьем кладбище.

Конечно, сокамерников было за годы, проведенные в тюрьме, гораздо больше, но я не помню их имен.

Одно время камера Владимирской тюрьмы, в которой оказались вместе некоторые из перечисленных мною, получила шуточное название "академической". К ним подселили уголовников. Количества я не знаю, а "качество" легко себе представить: по уголовной статье тюремный приговор получают только настоящие преступники.

"Академическая" камера спокойно встретила пришельцев. В.В.Парин стал читать им лекции по физиологии; Л.Л.Раков – по военной истории, а Д.Л.Андреев написал краткое пособие по стихосложению и учил их писать стихи.

А еще эти трое заключенных – Парин, Раков и Андреев – написали двухтомный труд "Новейший Плутарх" – гротескные вымышленные биографии самых разнообразных деятелей. Л.Л.Раков снабдил это уникальное произведение чудесными рисунками.

А о плохом Даниил рассказывал, например, так: "Знаешь, носовые платки – великая вещь! Если один подстелить под себя, а другой – сверху, кажется, что не так холодно".

* * *

Теперь я должна попытаться написать о самом главном, о том, что является основой творчества Даниила Андреева, в том числе и истоком книги "Русские боги".

Сделать это трудно, потому что придется говорить о вещах недоказуемых. Те, для кого мир не исчерпывается видимым и осязаемым (в крайнем случае, логически доказуемым), для кого иная реальность – не меньшая реальность, чем окружающая материальная, поверят без доказательств. Если наш мир не единственный, а есть и другие, значит, между ними возможно взаимопроникновение – что же тут доказываь?

Те, для кого Вселенная ограничивается видимым, слышимым и осязаемым – не поверят.

Я говорила о моментах в жизни Даниила Леонидовича, когда в мир "этот" мощно врывался мир "иной". В тюрьме эти прорывы стали частыми, и постепенно перед ним возникла система Вселенной и категорическое требование: посвятить свой поэтический дар вести об этой системе.

Иногда такие состояния посещали его во сне, иногда на грани сна, иногда наяву. Во сне по мирам иным (из того, что он понял и сказал мне) его водили Лермонтов, Достоевский и Блок – такие, каковы они сейчас.

Так родились три его основных произведения: "Роза Мира", "Русские боги", "Железная мистерия". Они все – об одном и том же: о структуре мироздания и о пронизывающей эту структуру борьбе Добра и Зла.

Даниил Андреев не только в стихах и поэмах, но и прозаической "Розе Мира" – поэт, а не философ. Он поэт в древнем значении этого понятия, где мысль, слово, чувство, музыка (в его творчестве – музыкальность и ритмичность стихов) слиты в единое явление. Именно такому явлению древние культуры давали имя – поэт.

Весь строй его творчества, образный, а не логический, все его отношение к миру, как к становящемуся мифу – поэзия, а не философия.

Возможны ли искажения при передаче человеческим языком образов иноматериальных, понятий незнакомого нам ряда? Я думаю, что не только возможны, но неминуемы. Человеческое сознание не может не вносить привычных понятий, логических выводов, даже просто личных пристрастий и антипатий. Но, мне кажется, читая Андреева, убеждаешься в его стремлении быть, насколько хватает дара, чистым передатчиком увиденного и услышанного.

Никакой "техники", никакой "системы медитаций" у него не было. Единственным духовным упражнением была православная молитва, да еще молитва "собственными словами".

Я думаю, что инфаркт, перенесенный им в 1954 году и приведший к ранней смерти (в 1959-м), был следствием этих состояний, был платой человеческой плоти за те знания, которые ему открылись. И как ни чудовищно прозвучат мои слова, как ни бесконечно жаль, что не отпустила ему Судьба еще хоть несколько лет для работы, все же смерть – не слишком большая и, может быть, самая чистая расплата за погружение в те миры, которое выпало на его долю.

В "Розе Мира" он вводит понятие "вестник" – художник, осуществляющий в своем творчестве связь между мирами. Таким он и был.

Василий Васильевич Парин, советский академик, физиолог, атеист, очень подружившийся в тюрьме с Даниилом, с удивлением рассказывал мне: "Было такое впечатление, что он не пишет, в смысле "сочиняет", а едва успевает записывать то, что потоком на него льется".

Не писать Даниил не мог. Он говорил мне, что два года фронта были для него тяжелее десяти лет тюрьмы. Не из страха смерти – смерть в тюрьме была вполне реальна и могла оказаться более мучительной, чем на войне, – а из-за невозможности творчества.

Сначала он писал в камере на случайных клочках бумаги. При "шмонах" эти листки отбирали. Он писал снова. Вся камера участвовала в сохранении написанного, включая "военных преступников", немцев и японцев, которые, не зная языка, не знали, что помогают прятать – это была солидарность узников.

После смерти Сталина и Берии было заменено тюремное начальство. Начальником режима стал Давид Иванович Крот, облегчивший режим, разрешивший переписку, разрешивший свидание с родными. Во Владимирскую тюрьму на свидания, продолжавшиеся час или два, стала ездить моя мать, а я в Мордовском лагере стала получать открытки и письма, исписанные стихами, мельчайшим почерком, который, вероятно, вконец измучил лагерного цензора. Но письма он отдавал.

Вот тогда и были написаны черновики "Розы Мира", "Русских богов" и "Железной мистерии"; восстановлены написанные до ареста "Янтари", "Древняя память", "Лесная кровь", "Предгорья", "Лунные камни"; написан цикл стихотворений "Устье жизни". Отрывки из поэмы "Германцы", которые он вспомнил, вошли в главу "Из маленькой комнаты" книги "Русские боги".

* * *

Время шло. В 1956 году начала работу хрущевская Комиссия по пересмотру дел политзаключенных.Эти комиссии работали по всем лагерям и тюрьмам. На волю вышли, я думаю, миллоны заключенных. На том лагпункте, где была я, из двух тысяч женщин к концу работы Комиссии осталось всего одиннадцать. Один из "Великих арестантских путей", железная дорога Москва – Караганда через Потьму летом 1956 года всеми поездами везла освобожденных, а вдоль путей стояли люди и приветственно махали руками этим поездам.

Меня освободили в самом конце работы и очень буднично: надзиратель вошел в барак и сказал: "Андреева, собирайся с вещами, завтра выходишь на волю".

Я и вышла, в золотеющий мордовский лес. 15 августа была в Москве, 25 августа 1956 года – на первом свидании с мужем во Владимире.

Мы увиделись в малюсенькой комнате. Он уже ждал меня, его привели раньше. Очень худой, седой, голова не была обрита, как полагалось заключенным. О радости нечего и говорить – поднял меня на руки.

Надзирательница смотрела на нас, полная искренних сентиментальных чувств, и не видела, как Даниил под столиком, нас разделявшим, передал мне четвертушку тетради со стихами, а я ее спрятала в платье.

Комиссия снизила ему срок с 25 до 10 лет. Оставалось еще восемь месяцев, но не это было страшно, а то, что при освобождении по концу срока не снималась судимость, а это значило – отказ в прописке в Москве. А он умирал, и это знали все. И он знал.