— Ну, Белозерский, дай-ка мне папиросу; они вон на окне лежат, — сказал мне Федор Федорович, выходя из-за стола, — да, пожалуйста, будь поразвязнее и уж извини, брат, что я начинаю с тобою обращаться на ты. Смешно же нам церемониться: ты проживешь у меня не один день...
Так, подумал я, вот и первое сближение учении с профессором. Посмотрим, что будет далее.
— Позвольте узнать, что вы посоветуете мне прочитать по части философии?
Он рекомендовал мне следующее:
Опыт науки философии, Надеждина;
Опыт системы нравственной философии, Дроздова;
Опыт философии природы, Кедрова, и несколько разных руководств по логике и психологии.
— Все это, — сказал он, — вы можете спросить в семинарской библиотеке.
«Ну, — подумал я, — эта песня потянется надолго. Библиотекарь, занимающий вместе с тем и должность профессора, когда попросишь у него какую-нибудь книгу, или отзывается недосугом, или тем, что ключ от библиотеки забыт им дома, или, когда бывает не в духе, просто откажет так: «Вы просите книги, а, наверное, урока не знаете... Читатели!.. Трепать берете, а не читать... ступайте, откуда пришли!..»
В продолжение этого дня у Федора Федоровича не мало перебывало лиц нашего духовного сословия. Он принимал их не одинаково. Одних приглашал в гостиную и указывал на стул, говоря: «Садитесь без церемонии. Ну, что у вас нового? Каково уродился хлеб?» (последний вопрос он предлагает почти всем; желал бы я знать, что ему за дело до урожая?) Другие останавливались на пороге гостиной в объясняли ему свои нужды в таких робких выражениях, сопровождая их такими глубокими поклонами, принимали на себя такой уничиженный, раболепный вид, что мне вчуже становилось досадно и горько. Федор Федорович ходил по комнате, играя махрами своего шелкового пояса (вероятно, он никогда не снимает в комнате своего халата), некоторым обещал свое покровительство; некоторым говорил: «Не могу, не могу! Тут не поможет мое ходатайство». Остальных выслушивал в передней и, бросив быстрый взгляд на какое-нибудь замасленное, потертое полукафтанье, отрывисто восклицал: «Некогда! приходи в другое время!» Наконец за одним дьячком просто захлопнул дверь, сердито сказав: «Надоели! всякая дрянь лезет!..» Заглянув случайно в кабинет, я увидел под письменным столом несколько бутылок рому, голову сахару, а на столе два фунта чаю. Кстати о чае. После вечерни, когда был подан самовар, Федор Федорович послал меня за табаком. «Вот говорит, тридцать копеек серебром; возьми четвертку второго сорта турецкого, только смотри — среднего, а не крепкого». Табаку я купил, но возвратился промокшим до костей, потому что дождь поливал, как из ведра.
— Ну, что, — сказал он, — промок?
— Ничего, — отвечал я.
— Выпей вот чашку чаю.
Чай был уже холоден и так жидок, что походил на мутную воду; однако ж я не смел отказаться, выпил и опрокинул чашку. «Не хочешь ли еще?» Я поблагодарил и отказался. Федор Федорович положил в жестяную сахарницу возвращенный ему мною кусочек сахару, замкнул ее и приказал мальчику прибрать самовар.
После ужина, за которым я сидел уже несколько смелее, Федор Федорович вышел в переднюю, остановил маятник стенных часов, чтобы он не беспокоил его ночью своим стуком, и дал мне медный подсвечник и сальную свечу. «Если нужно, можешь зажечь». Тут он заметил дремавшего на стуле мальчугана, которого зовет Гришкою, и дернул его за вихор. «Пошел, чертенок, в кухню. Видишь, нашел место, где спать!» Комната моя, при месячном свете сквозь тусклые стекла, показалась мне пустым, заброшенным чуланом. Я попробовал отворить окно: с заднего двора пахнуло навозом, и я с досадою его закрыл. Лег на свою жесткую кровать, но заснуть не мог: воображение мое работало неутомимо. Мне вспомнились наши знакомые поля, покрытые желтою рожью, моя светлая, уютная горенка и темный кудрявый сад. И вот яснее и яснее возник передо мною образ улыбающейся женщины, забелелось ее открытое плечо, и я почувствовал крепкое пожатие нежной руки. «Что со мною», — подумал я и приложил руку ко лбу; лоб горел, как в огне. «Неужели я простудился? Нечего сказать, не весело мое новоселье». И медленно и тихо поднялся я с кровати, чтобы не разбудить спавшего профессора, зажег свечу и написал эти строки.
Теперь снова за труд. Все начинает входить в свою обыкновенную колею. Сегодня поутру в нашей семинарской церкви был торжественный молебен, на котором присутствовали профессора и почти все ученики. После того как дьякон провозгласил многолетие всем учащим и учащимся, хор певчих привел в восторг большую часть слушателей своим чуть не сверхъестественным криком; в особенности отличались басы. Из церкви ученики разошлись по классам. Вслед за толпою моих товарищей вошел и я в наш философский класс, дверь которого отпер нам седой сторон:, отставной солдат, с лицом, изрытым оспою. Эти каменные, громадной толщины стены, покрытые зеленою краскою, эти белые, местами растрескавшиеся своды потолка, эта высокая печь, никогда не затапливаемая в зимнее время и существующая неизвестно для какой цели, эти окна с железными решетками, эти черные, изрезанные перочинными ножами столы с обтертыми скамьями и широкая черная доска, утвержденная отлого на трех ножках, — все это показалось мне так знакомо, будто я был здесь назад тому не более двух дней. Воздух сырой, как в подвале, и все вокруг покрыто слоями густой пыли. На доске кому-то вздумалось вывести пальцем: терпение — великая добродетель, и слова эти вышли чрезвычайно отчетливо. В классе начались, по обыкновению, толкотня, пересаживание с места на место, прыганье через столы, ходьба по ним и смутный, бестолковый шум. В одном конце какая-то забубённая голова напевала вполголоса: «Я не думала ни о чем в свете тужить», в другом кто-то выводил густым басом: «Многая лета! мно-га-я ле-е-та!» — «Куда ты к черту лезешь? — раздается громкий крик, — ногу отдавил!» — «А ты не расставляй их», — отвечал сиплый голос. Я занял свое четвертое место на скамье первого стола. «Слышишь, Краснопольский! — сказал ученик, перегнувшись через мою спину. — Ты, брат, зачем же увез в деревню моего Поль-да-Кока?» — «Забыл отдать, ей-богу забыл!» — отвечал Краснопольский, торопливо доедая мучную булку. «Дай-ка, брат, мне булки-то немножко. Есть, что ли?» — «На вот». — «А стоишь на прежней квартире?» — «Нет, хозяйка отказала». — «Отчего отказала?» — «У меня, говорит, теперь дочь на возрасте». Ученики захохотали. Краснопольский обратился ко мне: «Ты куда пойдешь после класса?» — «На квартиру», — сказал я. «Пойдем-ка лучше в трактир чай пить, вот что за нашею семинариею, там мало бывает народу». — «Нет, не пойду», — отвечал я. — «Ну, как хочешь. Ты где стоишь?» — «У нашего профессора». Краснопольский вытаращил на меня глаза. «У Федора Федоровича?» — «Да». Товарищ мой почесал за ухом и молчаливо отвернулся в сторону. Странно! вот что значит покровительство наставника... Этак, пожалуй, и все станут посматривать на меня недоверчиво... «Тссс... по местам!» — сказал кто-то. И вдруг все пришло в порядок. Дверь отворилась, и Федор Федорович вошел. Один из учеников, среди глубокого молчания, прочитал «Царю небесный», после чего наш наставник кивнул слегка на все стороны головою: «Садитесь!» Смотря на выражение его лица, на его манеры и поступь, я никак не мог понять, откуда явилась в нем эта перемена. Федор Федорович дома и здесь — это две совершенно противоположные личности. Там он и говорит просто, и ходит как мы все ходим, и на лице его нет чувства собственного достоинства, а в классе и лицо у него другое, и манеры другие, и поступь другая, и даже голос — решительно не его голос. Сию минуту видишь, что это профессор, а не простой человек, Федор Федорович. И вот, подняв голову и помахивая правою рукою, в которой держал шляпу, он прошелся взад и вперед по классу, взъерошил свои волосы: все тотчас сметили, что будет сказана речь, и встали. Он начал: «Господа! я не буду говорить вам об отеческой заботливости и неусыпном попечении вашего начальства, благодаря которым вы так долго отдыхали после учебных занятий. Равным образом я не буду говорить о той важной обязанности, которая ожидает вас впереди и к которой может привести вас одно только безукоризненное поведение, неразрывно соединенное с постоянным трудом. Все это вам самим должно быть известно. Скажу одно: силы ваши теперь освежились. Итак — вам предстоит с новым рвением взяться за труд, ожидающий вас на широком поле науки. Что касается меня, я употреблю все зависящие от меня средства, чтобы не пропало даром то время, которое вы проведете со мною в этих стенах...» И он торжественно указал левою рукою на стены. «Садитесь!» Мы сели. Сел и Федор Федорович к своему четырехугольному столику и вынул из бокового кармана своего сюртука небольшую тетрадку. Это были его собственные или, лучше сказать, академические записки о психологии, по которым когда-то учился он сам и которые переделывает и сокращает теперь для нас. Последовало медленное чтение. Федор Федорович взвешивал каждое слово, как иной к