— Ну, начинается комедь. Подступило! И действительно, комедь начинается.
— Что такое? — сердито и громко спрашивает Александрушка у своих спиц. — Мало ли по белу свету всяких злых дел делается, мало ли разной неправды по земле ходит? Что же мне за дело? Батюшка с матушкой учили: не осуждай. Ну и не буду, да! Молчишь — не грешишь, и спишь — не грешишь.
Эти растолковывания всегда перекрикивали горластую Лукерьину песню. Полная тишина воцарялась тогда в комнатах снебилью; только один кот тихо мурлыкал, ластясь к ногам Александрушки, да сама Лукерья, опершись о косяк кухонной двери, пристально смотрела на человека с загогулиной в голове и по временам с видимым, впрочем, ужасом спрашивала:
— А ну-ка, Александрушка, про мою судьбу что-нибудь, расскажи!
— Что же такое, что у нее каменный дом? — отвечала больная при вопросе Лукерьи о ее судьбе. — Кабы тогда я глупа не была, он бы и теперь, дом-то, мой был. Да! Я ей тогда сказала: «Сестрица! Ты замуж хочешь, за богатого хочешь? Выходи — вот тебе мой дом. Тебя с ним богатый возьмет, только ты меня не покинь, когда мне что понадобится». Вот она и не покинула… Ха-ха-ха-ха! А, сестра! Ах, черти! Грех, грех ругаться-то, Александра Семеновна! Перекрестись, милая.
— Ишь ведь, как чешет она правду-то матку! — ужасалась Лукерья, относя все эти слова к своей особе. — Как она самое-то нутро мое до тонкости разбирает — страсть! Брех-баба я, грешница, каюсь! И за дело и без дела со всяким грызться готова… Теперь сокращусь, попристальней стану богу молиться. Только к чему же она это про каменный дом заводила?..
— А был бы, был бы дом и теперь мой! — все с большим и большим неудовольствием толковала Александрушка. — А может бы, его пожаром спалило, сквозь землю бы провалился или бы как-нибудь меня, дуру, им чужие добрые люди надули. Все может. Много, я говорю, по белу свету всякого несчастья расхаживает, — ох, как много! И несчастья и неправды… Я вот теперь испокон веку всем помогала да угождала, а меня все вон выгнали, лицо-то мне все заплевали. А за что? Ну-ка, скажи, за что? — усиленно спрашивает больная, воззрясь в свой чулок и спицы.
— А уж это так, Александра Семеновна! — жалобно ответила ей Лукерья, опять-таки воображая, что это угодный господу человек про ее жистъ обиняком разговаривает. — Это уж, Александра Семеновна, моя должность такая разнесчастная. Жалованья-то мало, а наругательств всяких вволю на этих местах напринимаешься…
— Где бишь у меня сын? — вдруг спросила старуха и при этом вопросе даже отняла глаза от чулка и подняла их кверху. — Какой это у меня сын был, никак я не вспомню? Что это он у меня, словно бы офицер был или бы девицей он был? Нет, это дочь-девица у меня была; а он офицер был, точно! Добрый был, красивый, верхом на коне, я помню, езжал он, денег давал мне…
Тут окончательно уже пришла в себя Александрушка при воспоминании о сыне и хриплым голосом на всю комнату заплакала:
— Ви-и-кторушка! Го-о-лубчик мой! Все-то меня без тебя бьют, все обижают!..
— Ну, уж теперь про себя пошла, — проговорила Лукерья, уходя в кухню. — Жаль, раньше ты не пришел: такие тут сейчас Александрушка истории городила — забава! Теперь опомнилась, об сыне голосить принялась, — рекомендовала кухарка Александрушкину печаль одному знакомому солдатику, который пришел потолковать с ней безделицу до тех пор, пока хозяйка с рынка не приволокется (черт ее облупи совсем, толстую шельму! Всегда, как увидит, орет: зачем, говорит, крупа, к моей кухарке шатаешься? У меня, говорит, благородные господа живут).
— Черти вы, идолы! — орала Татьяна, до красноты упаренная полупудовою порцией говядины, которую она притащила с рынка. — Кричала-кричала, чтобы двери отворили, — хоть бы собака какая бешеная отозвалась. Ну, это сумасшедшая заговорится с собой, не слышит; а ты-то здесь каких чертей собирала? — спрашивала сердитая съемщица у Лукерьи.
— Здравия желаю, Татьяна Ликсеевна! — ласково раскланивался солдат, пряча за обшлаг шинели только что закуренную трубчонку.
— Надымил уж тут табачищем-то своим! — взъелась на него Татьяна. — Ведь с него собаки чихают, а ты господские хоромы им сквернишь. И зачем только ты, крупа, к моей кухарке шатаешься? — повторила она свою обыкновенную фразу, на которую солдат никогда не мог отвечать сколько-нибудь удовлетворительно. — Ох, делать-то вам нечего!.. Ужо тебя барин какой-нибудь протолкает отсюда.
Не выдержал наконец солдатик нападков съемщицы и заговорил: