Сидит старый ямщик Герасим Охватюхин на приворотной лавочке своего громадного, но теперь, как и сам хозяин, развалившегося постоялого двора — и видит, как мимо него проезжает этот горемыка-проезжий, какого «в свойную утешную Гараськину езду» живо бы лихие шоссейцы спихнули в придорожную канаву вместе с его ободранною клячей и брусяною телегой. Потухшие глаза выжившего из ума старика засветились, в виду этой мочально-веревочной картины, тем бесшабашным смехом, которым он во время своих шоссейных буйств охаивал всякого встречного и поперечного «за ихнее, например, неуменье обходиться с конем».
Самую середину дороги загородил Охватюхин горемыке-ездоку, оскалил на него свои красные, беззубые десны, подперся руками в бока и, тряся седою кудлатою бородою, с заливным хохотом спрашивал:
— Што, друг, об имени-отчестве твоем неизвестны, расскажи на милость старому ямщику, у какого ты фабриканта вожжу эту самую мочальную покупал, а? Ха, ха, ха! Должно, неинаково вышло дело такое, што как вещь эту из-за границы и по железке к нам привезли, — а? Хе, хе, хе! Для показу, например, нашему брату-неотесу?.. Мы што-то в старину сокровищев таких и не видывали, а, признаться сказать, обхожденье насчет коня не хуже нонишнего ездока понимали… Да уж и работал же нам конь в старину! Мы на коню заработки-то выезживали не в пример пожирнее ваших нонишних чугунных-то… Ха, ха, ха!
— Эх, дедушка Герасим, дедушка Герасим! — чуть-чуть не со слезами говорил мочальный человек, непременно знавший старого Охватюхина. — Ты про ваши заработки старинные и не вспоминай лучше, — нутро болит! У вас-то, бывало, по каменным дорогам калач — не калач, свежина — не свежина…
— Ха, ха, ха! — заливался Охватюхин веселым старческим смехом, необыкновенно похожим на беззаботный детский смех. — Э, друг! Вспомнил небось про свежинку-то. Про матушку!
— Вспо-омнишь!.. — соглашался мочальный человек, потряхивая шапкой, как бы с целью сбросить ее и освежить тем голову, внезапно застрадавшую при вспоминании о матушке-свежинке или о батюшке-калачике с сотовым медом…
— Чуд-да-ак! — несказанно торопясь почему-то, кричал дедушка Герасим. — Мы, бывало, калач-то али там лапшу с гусиным потрохом кажинный день жуем, а у вас-то лапша про свят день до обеда… Где они у вас ноне, потроха-то энти, например? Хе, хе, хе…
— Д-ды мы про потроха-то и думать теперича позабыли!.. — плаксиво пели гнилые мочала и истрепанные веревки, скреплявшие проезжего человека с его беспотрошной телегой и таковою же лошадью.
Во время этого разговора в лесу, опушавшем шоссе, раздалось оглушительное, сопровождаемое свистом, грохотание какой-то силы, которая, тяжело отдуваясь дымом и искрами, испугала своим внезапным появлением шоссейные речи. Они прекратились на некоторое время ввиду чего-то страшного, что, визжа и ослепительно сверкая, умчалось куда-то, ужаснувши окрестности своим мощным дыханием.
Из-под обаяния этой непобедимой силы первый освободился старый Герасим Охватюхин. Следя за ее быстро мелькавшими следами своими насмешливо прищуренными глазками, он задумчиво шептал, не относясь, впрочем, в особенности ни к ухабистому шоссе, ни к лесу, безучастно его окаймлявшему, ни к унылому седоку с его гнилой телегой и помертвевшей от голода лошадью.
— Ишь, ишь, как черти несут! Вон она, свежинка-то, где! Нет — не к руке нам эта свежинка!..
Затем вдруг, вышедши из своей нечаянной задумчивости, он снова заливался трясущимся, стариковским смехом и снова принимался трунить над мочальным человеком, настойчиво рекомендуя ему «пришпандорить покрепше коня мочальной вожжой и догнать чугунку».
— Там, — кричал старый насмешник, — беспременно есть потроха са-ам-мые загранишныи, — ха, ха, ха! Только догони чугунку, там в тебя вложут их — самых луччих… Сколько душа пожелает…
— Не рука нам, дед, не рука туда ездить, — сколько раз я тебе толковал насчет эфтова смыслу, и все ты меня, старый, на зубок поднимаешь! — отвечали, в свою очередь, тележная мочала и веревки, влекомые издыхающей лошадью по тому же самому шоссе, по которому некогда скакивал на сердитых тройках удалой Гараська Охватюхин, удивляя прохожих, — как удивляет их теперь молнийный гул железной дороги, — своим разбойничьим свистом, удалою песней и, наконец, своей постоянной насмешкой над человеческими бедами, которые вечно плелись и вечно будут тихо и смирно плесться по узким тропочкам, сторонясь бешеных поездов, паром ли, лошадьми ли бесследно стирающих людские печали и радости с равнодушного к тем и другим лица земного…
II