— Как не видать? Давно видим, што дело не к руке, — снова запевал хор, оживляясь все более и более своей излюбленной песней о несподручной железке и о различных великих и богатых милостях, раскатывавшихся некогда, в очью всех, по гладко укатанным каменным дорогам на беззаботную и сладкую потребу всех пришоссейных утроб.
Усерднее всех распевали эту песню Герасим Охватюхин и странник. Они, в то время, когда разношерстные бороды вытягивали основную песенную поэму насчет маслянистых калачей, забористых квасов и жирных мяс, варьировали ее рассказами о непостижимых для простого ума случаях, решительно невозможных ни на какой другой почве, кроме как на шоссейной.
— По шасе-то какой, бывало, богомолец ходил? — азартно спрашивал странник. — Ноне и нет таких, — все норовят как бы им поскорее в мирское звание, отличиться, потому прельщение везде очень большое пошло. А допрежь того богомолец круглый год странничал по святым местам — и был он сыт, обут и одет, и так надо сказать, што везде принят по милости божией.
— А мы-то, бывало, извозчики-то, — с не меньшею страстностью подхватывал Герасим. — Закатишься эдак, к примеру, в Крым за яблоками али в Сибирь за чаями, — коси малину! Года по три домой-то и не заглянешь совсем.
— Богомолец был в старину настоящий, хороший, — ничуть не слушая Охватюхина, перебивал его речь угрюмый странник. — У нас такие отцы хаживали, такие… В цельную неделю по единой только просвирочке скушивали. Таких подвижников теперича и не найдешь, пожалуй, нигде: рази, может, в затворах где-нибудь пребывают, так ведь они нам, грешникам, ликов своих ни за што не объявят.
Деликатность, с которою Охватюхин выслушивал любопытные эпизоды о таинственных личностях, скрывающих от грешных глаз свои лики за крепкими затворами, нисколько не уступала деликатности самого странника, ничуть, в свою очередь, не интересовавшегося рассказами отставного ямщика про то, «как они в старину закатывались в Крым за яблоками али, например, в Сибирь за чаями». Одним словом: каждый из них заливался своим собственным мотивом, в финале которого получался рев хора, злобно утверждавшего, что всем вообще певцам не к руке несчастная железка.
Настойчиво преследовала песня свою главную тему. По тем ее вариациям, которые проделывал ямщик, несомненно выходило, что ни от чего другого, как только от железки, обезлюдели шумливые дороги и неизвестно куда девались силачи-извозчики, приподнимавшие за задок телеги стопудовую клажу.
— У нас народ ядреный был, — как бы в сладкой дремоте, зажмурив глаза, распевал Охватюхин. — Куда его ни поверни, он своей чести нигде не потеряет, хоть в пир, хоть в мир, хоть в добрые люди. У нас был один извозчик из Саратова, так тот однажды меру калачей на спор съел да пять фунтов меду. В бане после того двое суток живот-то ему вениками отпаривали и маслом оттирали деревянным, потому мед, словно камень, застыл в нем…
— А в монастырь, бывало, ежели в какой взойдешь, — в необыкновенно нежной задумчивости подтягивал странник, — сичас тебе пища всякая… Братия, например, встречают с поклонами.
— Саратовец-то энтот, — внезапно врезывался Охватюхин в идиллию странника, — возьмет, бывало, лошадь за передние ноги да на спину себе, ровно бы овцу, и взвалит… Вот тебе и чугунка, — ха, ха, ха!
1874
ВСЕЯДНЫЕ
Нынешним летом Петра Петровича Беспокойного, по природе человека крайне нервного, а по ремеслу, как стали недавно говорить, литературщина, его всегдашний враг — желчь — разукрасила какими-то особенно болезненными, иссиня-желтыми красками. В то же время он приметил, что вместо печени у него имеется грецкая губка, обильно напитанная разнообразными препаратами, производящими постоянную тошноту и головокружения, доходившие до обмороков.
Приняв все это в должное внимание, а также и свой вечный кашель — результат застарелого желудочного катара, Петр Петрович задумал месяца два прожить где-нибудь «под сенью струй{81}», рассчитывая, что если сельская природа и не излечит его многочисленных недугов, то хоть, по крайней мере, он не будет надоедать нумерным соседям своим беспрерывным кашлем.
Задумано — сделано. Один приятель Петра Петровича, шустрый такой, хотя еще и не знаменитый, художник в синих очках, живо стащил его в одну подмосковную деревеньку, где он во время своих тасканий за эффектными типами и ландшафтами приобрел себе куму. Кроме заманчивой кумы, которая, по словам художника, была не какая-нибудь деревенская буйволица, а женщина в полном смысле — комильфо, в деревеньке имелись — железистый пруд, чудодейственные воды которого неоднократно воскрешали мертвых, и березовая роща, где Петр Петрович, по уверениям своего художественного друга, мог без малейшей помехи каждый день писать по пяти самых лучших романов и, кроме того, огребать чертовы кучи всяких грибов первейшего сорта.