— Что надоть? — нехотя спросила старуха, готовясь затворять тяжелые ворота.
— Ох, кормилица ты моя! Кричала, кричала я тебе: погоди, мол, ворота-то запирать, а ты и не слышишь, желанная. Знамо, божья старушка не всякое слово расслышит. Пусти-кась ты меня на двор к себе. Ярочка моя к тебе с твоим табуном забежала. Я у ней, кормилица, ушки выстригла, — сразу узнаю. Пусти, пожалуйста, я взгляну только.
И бабочка хотела было пронырнуть мимо Федотихи на двор к ней.
— Что насилкой-то лезешь? Ай на свой двор пришла? — гневно закричала на нее сварливая старуха. — Одни только наши овцы пришли, — чужих ни одной нет. Сама видела, как пускала.
— Где тебе увидать-то, божьей старушке? — возражала бабенка. — Ведь они резвые, овцы-то! И не увидишь, как прошнырит мимо тебя.
— Не слепей тебя! — рычала старуха. — Проваливай, проваливай от двора-то, покель цела.
— Что же ты, кормилица, затягать ее хочешь, что ли, ярочку-то? — спрашивала серая бабенка, разгораясь в свою очередь.
— Нужно мне у тебя, у нищей, последнюю ярку затягивать?.. Поклонись приди, свою на бедность пожертвую. Вот что!
— Да ишь должно нужно, коли на двор не пускаешь.
— А не пущу — и только. Вот те и вся недолга!
Дальше да больше, слово да другое — и закипела брань. А там за каменья, — насилу мужики розняли. Серая бабочка была прогнана в три шеи сыновьями Федотихи.
— Из ума выжила, старая кочерга! — покрикивал на свою старуху Федот. — Не было за что людям осуждать, так она драться на улице выдумала. Старость твою стыдить не хочу, а плетюганом взбодрить бы надо тебя…
— Ра-а-збойники! — шумела серая бабочка с другого конца села. — Затянули ярку к себе, да еще и хозяйку прибили.
— Что это, в самом деле, Федотовы ребята расходились? — толковали старики, сидя на завалинах. — Словно это они, деньги имеючи, суда на себя знать не хотят. У вдовой последнюю ярку боем отбили! Точно, что следствует завтра за такой ихний разбой в правление всю их семью притянуть.
Вместе с росой, обильно напоившей пожженные летним солнцем травы, пала на село тихая ночь. Вместо людской крикливой жизни по сельским улицам и огородам, по реке, лесу и окрестным полям разлилась могучая молчаливая жизнь ночи; какими-то живыми, приковывающими к себе глаза молниями засверкали на месячных лучах речные волны; из леса полетел чей-то шепот, как бы мощное дыхание какое; в дальнем поле чуть слышно курлыкали журавли. Ежели вы когда одни смотрели в глухую полночь на сельскую природу, — не приметили ль вы, как в это время обнимает человека что-то такое, от чего сладкий трепет вливается в сердце и дыбом поднимается волос?..
IIУтро. На крыльце волостного правления и расправы кипит огромный ярко вычищенный самовар. Дымные клубы, вылетающие из него, расстилаются по всей улице и далеко отогнали с крыши воробьев, ласточек и других мелких пташек: расселись они по соседним плетням и деревьям и так-то громко чирикают, словно бы ругают едкий дым, согнавший их с привычной насести, или бы хотят развеселить волостного писаря, который, «расклеимшись маленечко» со вчерашнего похмелья, пьет чай на вольном воздухе, ежеминутно поджидая кого-нибудь из обывателей, с кого бы можно было сдернуть по крайности на полуштоф.
— Погляжу, погляжу я на тебя, Василий, мало, братец ты мой, политики в тебе! — говорит писарь своему сторожу, который завтракает огромным ломтем черного хлеба, посыпанным крупною солью. — Натура у тебя самая что ни есть необузданная!
— Што так? — спрашивает Василий.
— Да так! Образованных обычаев ничуть ты не знаешь. Не успел ты, музлан, со сна бельмы протереть, а краюху уписал как следствует. Инда мне тошно смотреть на тебя.
— Эфто, Микита Иваныч, от того вам тошно, что вы вчера оченно много вина эфтого красного пили. Кабы стали, то ись, по одной сивухе ходить, никакого бы, истинно, сумнительства не было.
— Пустяки ты это рассказываешь. Я таперича, кроме как красного, в рот ничего не возьму, потому ты рассуди: что благороднее — красное или простое?
— Точно что, Микита Иваныч, красное малость поблагороднее, зато сивуха — занятнее.
— По морде бы тебя хватить — еще бы занятнее было; да вот вставать лень.
— Ах, и чудаки же вы, Микита Иваныч, страсть какие надсмешники! Только хоть бы што, а Федот Иванов беспременно к вам в правление валит на Козлиху жалиться. Старуху его вчера вечером страсть как Козлиха-то избранила.
— А вот мы их рассудим, — сказал писарь — Здравствуй, дядя Федот, — отнесся он к богачу. — Подсаживайся-ка вот к самовару: погреемся.
— Это нам к руке, — согласился Федот. — Только будь милостив, Микита Иваныч, пошли-кась ты Василья-то за пол-осьмухой, потому как нам дело до тебя есть, так угостить, поди, тоже потребуется.