— Милый ты мой, золотой ты мой! Известно, што горе теперича мы сообча мыкать должны. На то и в знакомство вошли… — тихонько говорит Татьяна, стараясь усмирить ласками порывы своего любезного, который неоднократно уже порывался разорвать на себе красную рубаху для того, чтобы видели и верили люди, что он теперь против отцова желанья неудержно пойдет…
И на этом пути, как видно, Татьяне везло. Сын за свою любушку восстал против своего сердитого отца, завет родителей, учивших его при отпуске из дома — против женской красоты воевать неуклонно, — забыл, на ее красоту глядючи; а теперь при одном слухе только, что отец подыскивает ему разлучницу, по целым дням кипит и горюет своей молодою душой.
Но недаром играется в песне, что
Сладки яства приедаются, Красны платья скоро носятся.Раздобрела Татьяна до такой степени, что кто бы только ни посмотрел на нее, непременно говорил:
— Ну, уж с этим телом больше ничего не поделаешь. Раскормить его, чтоб оно было более и толще, никакой пищею невозможно.
Лишь только увидала себя Татьяна в таком положении, сейчас же тоска на нее напала великая, и принялась она в этой тоске ныть и с хозяевами, как говорится, храпеть, то есть зуб за зуб. Ей кто-нибудь слово скажет, а она на это слово десять своих в ответ, да таких, что каждое из этих слов всякого человека по лбу словно обухом ошарашивало.
— Что это какая у нас Татьяна брехучая сделалась? — удивляются промеж себя хозяева. — Прежде, бывало, водой не замутит, а теперь слово сказать нельзя. К работе рук не прикладывает. «Я, говорит, в крепость вам еще не продавалась». Уж не прогнать ли ее?
— Посгоди маленько прогонять-то, — вступился сам. — Рази не видишь, баба с жиру сбесилась… Это со многими на моих глазах бывало; это у нас в Расее — словно болесть какая по рабочему народу ходит. Ты вот погоди, я ей маленько жиру-то поспущу: поутюжу ее безделицу, чтобы не заедалась. Ежели с этого не пройдет, тогда гони, потому самый она тогда пропащий человек выдет…
А Татьяна между тем свое разговаривает:
— Что это, — говорит, — господи, долю ты мне какую послал горемычную? Весь век свой все я из-за чужих рук выглядываю. Ни тебе куска в рот по своей воле нельзя положить, ни спокою никогда, как у добрых людей, не бывает!..
А тут эти разные странницы и салопницы, ожидающие в кухне хозяйского подаяния, еще пуще разжигают горюющую бабу.
— А ты, — жалостливо толкуют они Татьяне, — смирись. Хошь и трудно тебе с сердцем своим совладеть, а все же смирись, потому господь бог все видит.
— Милая ты моя! — вскрикивает кухарка, ободренная этою поблажкой, — стараюсь ведь я всячески для них, — ничего не поделаешь! Все пуще меня злость разбирает, глядючи на их безурядье; а ведь они тоже носы-то вон куда задирают, словно господа какие! «Мы, говорят, купцы. Грубить будешь, фартальному подарок пошлем, он тебя в полиции отдерет…» Ведь вон они черти какие!
— Ох, жалость меня на тебя разбирает, Татьянушка! Сделай-ка ты по моему совету, на-ка тебе вот эту самую травку, и положи ты ее, мать моя, под изголовье к самой, — авось, может, перестанет она на тебя лютовать. Сам-от — ничего, все молчит, а она — ох, какая подхалимая бабенка, опять же и злющая! Третьево дня сижу у ней, а она мне и говорит: «Что мне только с этой змеищей Танькой делать, ума не приложу!..»
Но всех больше поджигала Татьяну одна московская солдатка, давнишняя содержательница комнат снебилью. Прошедшая огонь и воду и, кроме того, все тридцать четыре мытарства, бабенка эта познакомилась с Татьяной следующим курьезным образом. Раз как-то несчастная коммерсантка, проюрдонивши деньжонки, полученные вперед от жильцов, шаталась по рынку с кульком и с хлебными крошками в кармане вместо денег. Притыкалась она то к одному, то к другому мяснику, пробовала то одного, то другого лавочника веселою шуткою взять, только время подходило уже к обеду, а коммерсантка, кроме как, по ее словам, одного невежества, ничего к обеду приобресть от торговых людей не могла.
Тяжелая мысль — быть пробранной за неприготовление обеда голодными жильцами, а паче того отставным поручиком Бжебжицким — сорвиголовой, поселившимся с бою в лучшей комнате, засела в мозг бабы и мучительно сверлит ее.
«Рази не убечь ли мне нынешний день куда-нибудь? — думает пугливая баба. — Завтра, может, достану где-нибудь деньжонок, так пирогов им напеку, а барину-то, окромя еще, полуштоф поставлю, — вот он и смилуется».