Выбрать главу

Седой господин, очутившись на улице, кричал во все горло:

— Это подлец Гласов все виноват. Это он, негодяй этакий! — и пр. и пр.

И когда господин Гласов проходил мимо, он удвоил свои крики и брань. Окружающие смеялись. Все валило в клуб.

В зале собрания было пусто. Остался только Иван Иванович, как бы в столбняке сидевший на своем председательском кресле, да отставной гвардии корнет, который, несмотря на все свои старания, не понял ничего, хотя, по-видимому, смутно сознавал необычайность происшедшего. Это сознание выразилось какими-то странными звуками:

— Гум! Хум! Что вы говорите?

Но Иван Иванович не только ничего не говорил, но даже и не слушал отставного корнета. Внезапно вскочил он, бросил об пол колокольчик, который до того времени держал в судорожно стиснутой руке, и кинулся на улицу.

Марья Ивановна какими-то судьбами очутилась возле него и трещала:

— Что, голубчик, куда бежишь? За ними, за молодцами? Не беги, не беги, не вернутся! Вон, вон они пошли-поехали. Вон поехали-побежали! Погоди, вот Растопыркин-господин приедет, он их соберет! Уж соберет он их, голубчик мой! Охо-хо-хо!

И с безобразным хохотом сумасшедшая схватила Ивана Ивановича за руку.

Он остановился, вырвал у нее руку и закричал не своим голосом:

— Да пошла ты к черту!!

Да и как не сердиться! Быть в центре общественного водоворота, и вдруг такое неожиданное приключение. Собрание расстроилось, дела не решены, надо докладывать господину губернатору и испрашивать разрешения созвать экстренное собрание. И потом неизвестно еще, как на это посмотрит его превосходительство.

1876 г.

Аясларское дело

I

Мы две недели стояли в Ковачице. Вяло, однообразно течет лагерная жизнь, когда нет никакого дела, да еще в такой глуши. Впрочем, глушью Ковачицу назвать было бы несправедливо: в ней находился наш корпусный штаб, почтовое отделение — словом, средства узнать что-нибудь, что делается в окружающем мире, а главное, на обоих театрах войны и в далекой дорогой родине. Мы, по правде сказать, все-таки не были избалованы свежестью и обилием новостей, да к тому же они часто являлись к нам обезображенные и преувеличенные. Темные слухи о первых плевненских неудачах были до того преувеличены, что только газеты двух- и трехнедельного возраста рассеяли мрачность, царившую среди офицеров. Кажется, по прямой дороге из Плевны к нам было бы ближе, чем через Петербург и Москву, однако «коли в объезд — верста, а напрямик — пять», — говорится в сказке.

Наша бригада скучала. Правда, один раз часть Нежинского полка ходила на рекогносцировку, или, вернее, для наказания вооруженных и восставших жителей, в Лом. Пошли, наказали и вернулись. Одного потеряли убитым, и один солдат спасся каким-то чудом.

— Стали мы ворочаться, а башибузуки издали попаливают. Приотстал я маленько: выстрелить обернулся; только стал подгонять — как хватит она меня в спину! Да неловко пришлось — в шинель угодила. Семь сукон пробила, в восьмой запуталась.

«Она» — конечно, пуля. У солдатика действительно в развернутой шинели оказалось семь причудливо расположенных дыр.

— И только, братцы мои, поспел я зреет на себя положить, глянь — торбочку дернуло, а в ней две дыры у самой ноги, и крошки сухарные сыплются!

— Отведала, да и ушла. Нескусны наши российские сухарики! — острит кто-то.

Между тем как мы стояли в Ковачице и, по выражению некоторых, «кисли», впереди, на боевой линии, у Попкиоя, часто происходили стычки.

9 августа наш полковой доктор назначил «телесный смотр». Собираться к третьему батальону (который стоял отдельно). Наша рота собралась раньше всех; нас выстроили и повели на место сбора. Это была небольшая площадка, свободная от палаток и орудий. Здесь мы остановились; доктора не было, и приходилось ждать. От нечего делать я стал смотреть на палатки. Странную картину представляет лагерь в военное время. Маленькие солдатские палатки ярко белеют, облитые солнцем; ружейные козлы и разноцветные фигуры солдат пестрят этот белый фон. Преобладают лиловые цвета пестрядинных рубах; затем краснеют кумачовые, желтеют, алеют, зеленеют ситцевые. Черные мундиры надеваются разве только на какую-нибудь службу: все предпочитают самое неумеренное дезабилье. Тут голые ноги, там голая спина и грудь. Сапог не надевают потому, что жарко, да и беречь их надо, тысяча верст похода дала им себя знать.

Мы ждали довольно долго; кто-то пошел доложить доктору, что люди собираются. Но нам, видно, не суждено было испытать «телесного смотра». В палатку командира третьего батальона вбежал полковой адъютант, и тотчас же очень низенький и полный майор Ф-ский вылетел из палатки почти без всякого одеяния, снятого им с себя по случаю жары.