Выбрать главу

ции — вторгаться, когда ее не ждут. Одна слишком запаздывает, другая торопится.

Уварову, в бытность его попечителем, был больше всего обязан своим возникновением Петербургский университет. Будучи товарищем министра, Уваров в Петербургском университете провел, ликвидируя порядки Рунича, «систему очищения». Теперь он, наперекор университетской разрухе, учреждает Университет св. Владимира. Он действует, как будто твердо знает, что нужно делать. Он работал при Голицыне, при Шишкове, при Ливене — и потому, во всяком случае, знал, чего нельзя делать. Но подлинно ли он знал, что нужно делать,—это вопрос. Когда он в Главном правлении училищ возражал против предложения Магницкого закрыть Казанский университет, в нем говорили просто чувства просвещенного человека. На этой же почве он столкнулся и с Руничем. Когда его проект устава Петербургского университета был отвергнут, он вышел в отставку. Назначенный на его место Рунич представил доклад о состоянии университета с известными обвинениями профессоров в неверии и разрушении государственного порядка. Уваров был также задет этим. Он написал обширное письмо Александру — но и здесь говорят чувства просвещенного и воспитанного человека, а положительных идеалов не видно. Когда он берет на себя и даже требует для* себя часть ответственности по делу университета, в нем говорит честный человек, возмущенный наглостью оскорбляющего его проходимца. Он сам аттестует своих врагов как la poignee cThommes sans aveu,—но — и только. Забыв, кому пишет, он дает истолкователям воли Голицына и самого Александра такие характеристики, в которых последний, при всем своем «смирении», не мог не узнать себя. Называя их врагами всякого положительного порядка и друзьями тьмы (amis des te-nebres), он прямо перечисляет роли, в которых они выступают: fanatiques de sangfroid qui tour a tour exercistes, illumines, quakers, masons, lancastriens, methodistes — все что угодно, только не люди и не граждане. Но как он себе рисовал именно положительный порядок?

Во всеподданнейшем отчете о десятилетнем управлении министерством Уваров правильно определял свою задачу: «Укрепить отечество на твердых основаниях, на коих зиждется благоденствие, сила и жизнь народов; найти начала, составляющие отличительный характер России и ей исключительно принадлежащие». Правильно также рассу

ждал он, когда думал, что, нашедши «главные начала», их «надлежало включить в систему общественного образования». Но решал он свою задачу, по-видимому, не с достаточною основательностью. «Русский,— рассуждал он,— преданный отечеству, столь же мало согласится на утрату одного из догматов нашего православия, сколь и на похищение одного перла из венца Мономахова. Самодержавие составляет главное условие политического существования России.---Наряду с сими двумя национальными началами, находится и третье, не менее важное, не менее сильное: народности. Наименее ясным представляется начало народности как «национальное начало». Если это не простая тавтология — то какой положительный смысл вкладывал Уваров в понятие народности1? Из сопоставления его с двумя другими нельзя установить даже отрицательных его признаков, не говоря уж о том, что строго логический анализ был бы здесь не безопасен, так как он требовал бы исключения из понятия нашей народности двух других начал. Разъяснения, какие мы встречаем у самого Уварова, не идут дальше общих мест. Не вдаваясь в ведущие к сомнениям подробности содержания и генезиса этой идеи, можно только видеть в ней отражение или восприятие западноевропейского романтизма вообще или, напр < имер >, исторической школы права. Но все-таки, перенесенная к нам, она могла быть принята как задача. Ее можно было задать русскому просвещению, но не ставить принципом.

Это вытекает из собственных рассуждений Уварова. «Относительно к народности,—пишет он {< Десятилетие Министерства... — С. > 3),—все затруднение заключалось в соглашении древних и новых понятий; но народность

1 Десятилетие М < инистерства > Н<ародного> Пр < освещения > 1833—1843.— Спб., 1864.—С. 2—4; ср. 106—108. Этот вопрос до сих пор не разъяснен в достаточной мере нашими историками. Кажется, у одного Пыпина было на этот счет вполне определенное мнение: «Слово «народность» был эвфемизм, обозначавший собственно крепостное право...» (<Пыпин А. Н.> Ист<ория> рус<ской> этнографии...—-Т. I.— <Спб., 1890.> — С. 388). К сожалению, это суждение Пыпина никак не доказывается. Его пространные суждения об «официальной народности» в Характеристиках литерат<урных> мнений только закрывают от читателя факты, на которые Пыпин мог бы опираться. Но и факты указываются нередко ошибочно. Мы располагаем теперь большим количеством и лучших источников и исследований, чем какие были в распоряжении Пыпина. Ненормально только, что в новом издании ошибки Пыпина не исправлены, хотя издание снабжено дополнительными примечаниями.