Выбрать главу

Вместе с тем и культурология — только промежуточный этап в творческой эволюции Карсавина. Чем дальше, тем сильнее сказывается философский склад его мысли; и, непрерывно расширяя горизонт своих размышлений, он обращается к общим проблемам исторического познания и метода, к философии истории — неуклонно приближаясь к области чистой метафизики. В это же время в его трудах возникают, чтобы остаться надолго, еще две важные темы — религиозная и национальная. Их появление связано и с внутренними, и с внешними факторами. Можно не сомневаться, что и раньше, еще не став темами творчества, они присутствовали в кругу размышлений Карсавина: ибо это постоянные темы русской мысли, и в первую очередь темы славянофильства, темы Хомякова, с памятью о котором, «в тени» которого Карсавин рос с детства. Когда же начались судьбоносные революционные годы, тема о судьбе России естественно вышла на поверхность, и в современном обличье — как тема о смысле и перспективах революции — сделалась одной из насущных рабочих тем. Уже в первой из посвященных ей работ,«Восток, Запад и русская идея» (Пг., 1922), Карсавин утверждает творческий и народный характер революции, язвительно полемизируя с отпевавшими страну пессимистами, среди множества которых оказался тогда и Горький: «Ожидает или не ожидает нас, русских, великое будущее? Я–то, в противность компетентному мнению русского писателя А. М. Пешкова, полагаю, что да и что надо его созидать».

Но, с другой стороны, осмысление происходящего было для него невозможно вне религиозного подхода, религиозных категорий. Современная тема выводила к теме религиозной — второй из упомянутых новых тем. Обращению к ней содействовало и то, что в новой России церковь из прежнего полуказенного института сразу стала притесняемой и гонимой. Карсавин был человек вольнолюбивый и непокорный, готовый противостоять любому диктату, всегда предпочитавший двигаться против течения. И если прежде он, принимая основы христианского миросозерцания, в то же время называл себя вольнодумцем и был, казалось, далек от роли богослова и проповедника, то после революции он делается профессором Богословского института и читает проповеди в петроградских храмах. В эту же пору он выпускает и первый труд не на темы истории, дав ему нарочито благочестивое название «Saligia или… душеполезное размышление о Боге, мире, человеке, зле и семи смертных грехах» (Пг., 1919) и с первых же строк избирая стиль духовной беседы: «Любезный читатель, к тебе обращаюсь я в надежде, что ты веришь в Бога, чувствуешь Его веяние и слышишь Его голос, говорящий в душе твоей. И если не обманывается моя надежда, подумаем вместе над записанными мною мыслями…» Здесь был вызов — и он не остался незамеченным. В журналах «Печать и революция», «Под знаменем марксизма» и др. появляются рецензии на работы Карсавина, не оставляющие желать лучшего по части сокрушительного отпора идейным проискам.

«Средневековый фанатик», «ученый мракобес», «сладкоречивая проповедь поповщины», «галиматья», «бессмысленные теории»… — такие оценки встречают Карсавин и его творчество в этих рецензиях. И в свете этой тонкой критики нас не удивляет сообщение Карсавина в одном письме, которое он пишет летом 1922 года: «…предвижу скорую для себя неизбежность замолкнуть в нашей печати». Высказанное тут предвидение очень скоро оправдалось с лихвой: уже осенью того же года Карсавину пришлось не только «замолкнуть в нашей печати», но и покинуть пределы Родины. Вместе с большой группой в 150–200 человек, куда были собраны виднейшие представители немарксистской мысли и небольшевистской общественности (как то: Помгола, кооперации, независимой прессы), он был выслан в Германию.

Событие высылки ученых еще ждет своего анализа. Восстановить его подробности и оценить все масштабы его последствий для русской культуры, для общественной атмосферы было бы очень нужно сегодня. Здесь же мы только скажем, что для Карсавина, как и для большинства высланных, изгнание явилось тяжким ударом. Он был принципиальным противником акта эмиграции и, оказавшись на Западе, не переставал подчеркивать: «…история России совершается там, а не здесь». Говорил он и о бессмыслице, опустошенности, которые несет с собой эмигрантское существование; и задолго до «Бега» М. Булгакова приводил как их символ и самый яркий пример устройство тараканьих бегов в Константинополе.