Со входом в дом его как будто мне открылся путь к Парнасу. Дотоле быв знаком только с двумя стихотворцами: Ермилом Ивановичем Костровым и Дмитрием Ивановичем Хвостовым, я увидел в обществе Державина вдруг несколько поэтов и прозаистов: певца “Душеньки” Ипполита Федоровича Богдановича; переводчика “Телемака” и “Гумфрея Клингера” Ивана Семеновича Захарова; Николая Александровича и Федора Петровича Львовых; Алексея Николаевича Оленина, столь известного по его изобретательному таланту в рисовании и сведущему в художествах и древности. О первом не стану повторять того, что уже помещено было Карамзиным по пересказам моим в биографии Богдановича, напечатанной в “Вестнике Европы”; прибавлю только, что я познакомился с ним в то время, когда он уже мало занимался литературою, но сделался невольным данником большого света. По славе “Душеньки” многие, хотя и не читали этой поэмы, хотели, чтоб автор ее дремал за их поздними ужинами. Всегда во французском кафтане, кошелек на спине и тафтяная шляпка (клак) под мышкою; всегда по вечерам в концерте или на бале в знакомом доме, Богданович, если не играл в вист, то везде слова два о дневных новостях, или о дворе, или заграничных происшествиях, но никогда с жаром, никогда с большим участием. - Он не любил не только докучать, даже и напоминать о стихах своих: но в тайне сердца всегда чувствовал свою цену и был довольно щекотлив к малейшим замечаниям насчет произведений пера его. Впрочем, чужд злоязычия, строгий блюститель нравственных правил и законов общества, скромный и вежливый в обращении, он всеми благоразумными и добрыми людьми был любим и уважаем.
Чрез Державина же я сошелся и с Денисом Ивановичем Фонвизиным. По возвращении из белорусского своего поместья, он просил Гаврилу Романовича познакомить его со мною. Назначен был день нашего свидания. В шесть часов пополудни приехал Фонвизин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами из Шкловского кадетского корпуса, приехавшими с ним из Белоруссии. Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела. Обе поражены были параличом. Говорил с крайним усилием, и каждое слово произносил голосом охриплым и диким; но большие глаза его быстро сверкали. Первый, брошенный на меня взгляд привел меня в смятение. Разговор не замешкался. Он приступил ко мне с вопросами о своих сочинениях: знаю ли я “Недоросля”? читал ли “Послание к Шумилову”, “Лису Казнодейку”; перевод его “Похвального слова Марку Аврелию”? и так далее; как я нахожу их? Казалось, что он такими вопросами хотел с первого раза выведать свойства ума моего и характера. Наконец, спросил меня и о чужом сочинении: что я думаю о “Душеньке”? “Она из лучших произведений нашей поэзии”, - отвечал я. - “Прелестна!” - подтвердил он с выразительною улыбкою. Потом Фонвизин сказал хозяину, что он привез показать ему новую свою комедию “Гофмейстер”. Хозяин и хозяйка изъявили желание выслушать эту новость. Он подал знак одному из своих вожатых, и тот прочитал комедию одним духом. В продолжение чтения автор глазами, киваньем головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться. По словам его, во всем уезде, пока он жил в деревне, удалось ему найти одного только литератора, городского почтмейстера. Он выдавал себя за жаркого почитателя Ломоносова. “Которую же из од его, - спросил Фонвизин, - признаете вы лучшею?” - “Ни одной не случилось читать”, - ответствовал ему почтмейстер. “Зато, - продолжал Фонвизин, - доехав до Москвы, я уже не знал, куда мне деваться от молодых стихотворцев. От утра до вечера они вокруг меня роились. Однажды докладывают мне: “Приехал сочинитель”; - принять его, сказал я, и чрез минуту входит автор с пуком бумаг. После первых приветствий и оговорок он просит меня выслушать трагедию его в новом вкусе. Нечего делать; прошу его садиться и читать. Он предваряет меня, что развязка драмы его будет совсем необыкновенная: у всех трагедии оканчиваются добровольным или насильственным убийством, а его героиня или главное лицо - умрет естественною смертию. И в самом деле, - заключает Фонвизин, - героиня его от акта до акта чахла, чахла и наконец издохла”.
Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а наутро он уже был в гробе!
Между известными того времени поэтами, посещавшими Державина, к удивлению моему, не однажды не сходился я с Княжниным и Петровым. Первого, по Крайней мере, видал я в театре, а последнего никогда не знал, хотя и живал с ним в одном городе. Оды его и тогда были при дворе и у многих словесников в большом уважении; но публика знала его едва ли не пона” слышке, а Державин и приверженные к нему поэты, хотя и не отказывали Петрову в лирическом таланте, но всегда останавливались более на жесткости стихов его, чем на изобилии в идеях, на возвышенности чувств и силе ума его. Что же касается до меня, я желал бы большего благозвучия стихам его, но всегда почитал в нем одного из первоклассных и ученейших наших поэтов. По моему мнению, лучшие из его произведений две оды: одна на сожжение турецкого флота при Чес-ме, другая - к графу А. Г. Орлову, начинающаяся стихом:
Защитник строгого
Зенонова закона…
и элегия или песнь на кончину князя Потемкина. Он истощил в ней все красоты поэзии и ораторского искусства. Менее всего он успел в сатирическом и шутливом роде. В нежном писал он мало, но с чувством. В пример тому можно привести на память стихи его на рождение дочери. Они оканчиваются следующим обращением к его супруге:
О ангел! страж семьи! ты вечно для меня
Одна в подсолнечной красавица. Прелёста,
Мать истинная чад,
Живой источник мне отрад,
Всегда любовница, всегда моя невеста.
Какое глубокомыслие, какая нежность, истина и простота в последнем стихе!
Н. А. и Ф. П. Львовы, А. Н. Оленин и П. А. Вельяминов составляли почти ежедневное общество Державина. Здесь же познакомился я с Васильем Васильевичем Капнистом. Он по нескольку месяцев проживал в Петербурге, приезжав из Малороссии, его отчизны, и веселым остроумием, вопреки меланхолическому тону стихов своих, оживлял нашу беседу.
Но я еще более находил удовольствия быть одному с хозяином и хозяйкою. Катерина Яковлевна, первая супруга Державина, дочь кормилицы императора Павла и португальца Бастидона, камердинера Петра Третьего, с пригожеством лица соединяла образованный ум и прекрасные качества души, так сказать, любивой и возвышенной. Она пленяла всех изящным и не могла скрывать отвращения своего от всего низкого. Каждое движение души обнаруживалось на миловидном лице ее. По горячей любви своей к супругу, она с живейшим участием принимала к сердцу все, что ни относилось до его благосостояния. Авторская слава его, успехи, неудовольствия по службе были будто ее собственные. Однажды она провела со мною около часа один на один. Кто же поверит мне, что я во это все время только что слушал, и о чем же? Она рассказывала мне о разных неудовольствиях, претерпенных мужем ее в бытность его губернатором в Тамбовской губернии; говоря же о том, не однажды отирала слезы на глазах своих.
Воспитание ее было самое обыкновенное, какое получали тогда в приватных учебных заведениях; но она по выходе в замужество пристрастилась к лучшим сочинениям французской словесности. В обществе друзей своего супруга она приобрела верный вкус и здравое суждение о красотах и недостатках сочинения. От них же, а более от Н. А. Львова и А. Н. Оленина, получила основательные сведения в музыке и архитектуре.
В пример доброго ее сердца расскажу еще один случай: жена, муж и я сидели в его кабинете; они между собою говорили о домашних делах, о старине, дошли, наконец, до Казани, отчизны поэта. Катерина Яковлевна вспомнила покойную свекровь свою, начала хвалить ее добрые качества, ее к ним горячность, наконец, стала тужить, для чего они откладывали свидание с нею, когда она в последнем письме своем так убедительно просила их приехать навсегда с нею проститься. Поэт вздохнул и сказал жене: “Я все откладывал в ожидании места (губернаторского), думал, уже получа его, испросить отпуск и съездить в Казань”. При этом слове оба стали обвинять себя в честолюбии, хвалить покойницу, и оба заплакали. Я с умилением смотрел на эту добродетельную чету. Молодая супруга, пятидесятилетний супруг оплакивают - одна свекровь, другой мать свою - и чрез несколько лет по ее смерти!