Выбрать главу

Вещи и люди, замечает где-то Шеллинг, гибнут, изменяя своей сущнос­ти. Немцы существеннее всех в музыке и философии. Вряд ли это достаточ­ная предпосылка для удачной игры в римлян XX века. Не есть ли поражение Германии только возвращение Германии к своей сущности и в этом смысле победа если и не над миром, то над собой...

Но возвратимся к мыслям о России.

*   *   *

К вокзалу «Шарлоттенбург» вагон подходит почти пустой. Мы стоим у окна и ждем — не встретит ли кто. Хотя кому же встречать — мы никого о своем приезде не извещали. Мы не извещали, но кто-то за нас известил, и, не успев еще выйти из вагона, мы уже видим, как прямо на нас несутся: букет красной гвоздики, контрреволюционные ножки в шелковых чулках, мужской котиковый воротник и сзади нервно подергивающееся пенсне... Я радостно чувствую, что нас встречают с незаслуженною радостью, но чувст­вую также и то, что рады все не только нам, но прежде всего России в нас... В это мгновенье я слышу почти умиленный голос: «Нет... калоши!» Ну, ко­нечно, мои глубокие калоши вполне стоят в данную минуту всего меня.

Нас берут под руки и куда-то ведут. Мы разговариваем громко и весело. Я жестикулирую не только рукой, но, по неисправимой привычке, и палкой. Встречающиеся немцы смотрят на нас с досадой и неприязнью. Огибают нас чуть ли не храпя, как лошади верблюдов. Раньше этого не было. Это груст­но, даже немного больно. Но грустить мы будем потом. Пока все сплошной сон, в котором не страшны даже и неприязненные немцы. Двадцать минут беспорядочного разговора на вопросительных знаках, паузах и многоточиях, и мы у подъезда одной из эмигрантских штаб-квартир. Входим в нарядный вестибюль. Наши спутники с невероятною тщательностью вытирают ноги: точно мужики, пришедшие в барский дом с иконами. Ещё не успел пока­заться портье, как я уже слышу взволнованный шёпот: «Пожалуйста, поздо­ровайся с ним». Я любезно здороваюсь и уже чувствую в себе некоторый за­искивающий страх перед грозою дома. Подымаемся по лифту. Входим в хо­рошую буржуазную квартиру. Чинная прислуга, чинная мебель, чётко, не­множко голо, очень чужестенно. Все свое, собственное, купленное — а связи с купившими нет: точно живут люди не в своей квартире, а в реквизи­рованной.

Очевидно, внезапно купленное «своё» в чужой стране — совершенно так же «не своё», как «не своё» в своей — внезапно реквизированное «чужое». Сколько советская власть ни декретировала отмену частной собст­венности, она мужика его собственности всё-таки не лишила, и как ни ста­рались некоторые эмигранты поселиться на чужбине в собственных домах и квартирах, им это всё-таки не удалось. Не удалось потому, что подлинная собственность есть мое овеществленное «Я», т.е. некая весьма сложная ду­ховная ценность, приобретаемая исключительно путем упорного творческо­го и любовного труда. Ни одна вещь не может быть в собственность ни куп­лена, ни реквизирована, в собственность она может быть только облюбована и обжита. Собственные земли, дома, квартиры и просто вещи на чужбине невозможны. Ибо в чужой стране можно себя не чувствовать несчастным чужестранцем, только если чувствовать себя «очарованным странником». Но «очарованный странник» не собственник. В лучшем случае, если он не подлинный «очарованный странник», а всего только разочарованный путе­шественник, он возможный собственник не земли, дома и квартиры, а разве только автомобиля. Сколько я ни видел впоследствии эмигрантских квартир в Берлине и Париже — в них почему-то всё время оставался, на мой, по крайней мере, слух, знакомый по советской России характернейший звук реквизированности.

*   *   *

Через несколько дней после моего приезда мне довелось встретиться с целым рядом довольно высокопоставленных немцев и большим количест­вом верхов и вождей берлинской эмиграции. Характерная разница между немцами и эмигрантами заключалась в том, что политически весьма разно­мыслящие немцы относились к большевистской России, в общем, довольно однообразно, в то время как политически очень близкие друг другу эмигран­ты ощущали проблему коммунистической России весьма разно. Чувствова­лось, что для немцев вопрос «большевизма» всего только вопрос прагматически-политического расчёта, для эмиграции же, как, конечно, и для всех русских людей — и для нас, высланных, и для там оставшихся, — вопрос далеко не только политической целесообразности, но и всей  нашей целост­ной человеческой сущности. Во всех разговорах, при всех встречах с душев­но близкими людьми мучительно ощущалась всё та же самая проклятая, почти неразрешимая трудность проблемы большевизма — требование, чтобы она была разрешена во всех плоскостях, не только в политической, но и в нравственной, и в религиозной.