Не взяв на себя полной меры ответственности за всё, что случилось с Россией под игом большевизма, демократии никогда не обрести права и силы на его действительное внутреннее преодоление. Идти нераскаянным к делу воссоздания России никто не имеет права, и меньше всего, конечно, демократия, ощущающая себя сердцем России. Ощущение себя сердцем не смеет не обременять и не обязывать. Страшных вещей натворила Россия сама над собою, и где же, как не в своём сердце, ощущать ей боль всего случившегося и раскаяние в своих грехах.
Обыватели, ренегаты, покаянники — неужели же, однако, в них дело, неужели же они те враги демократии, с которыми ей придётся встретиться в той жестокой борьбе, которую ей, очевидно, готовит судьба? Не ясно ли, что если бы дело было только в перечисленных нами врагах, то успех демократического дела был бы вполне обеспечен? Обыватель — явно не воин, потому что он лежачий камень, под который и вода не течёт. Ренегат — тоже воин слабый: своего дела он ведь активно никогда не творит, всегда только чужой успех плющом обвивает. Несильный воин и «кающийся дворянин» революции — слишком он внутренне раздвоен и ослаблен сомнениями пережитого им опыта.
Возражения эти на первый взгляд вполне верны. И всё же — и бездеятельный обыватель, и подделывающийся ренегат, и разделывающийся со своим прошлым покаянник в своих пределах — явления для демократии очень страшные. Предельный обыватель — черносотенный персонаж; предельный ренегат — оборотень; предельный покаянник — идеолог. Присмотримся же несколько ближе к этим трёх формам.
Как существо пассивное и аполитическое обыватель демократии хотя и враг, но против неё всё же не воин. Таково правило. Но так как нет правил без исключения, то есть и активно воюющий против демократии обыватель.
Этот активно воюющий против демократии обыватель не что иное, как черносотенный персонаж. Сущность всякого обывателя в том, что духовное начало почти совсем безвластно над его душой, что его душа почти целиком производное своей среды и обстоятельств. В черносотенном персонаже это грешное засилье души вещественной обстановкой доведено до максимальных пределов. Быть может, черносотенный персонаж вообще не человек, а всего только вещь в образе человека. По крайней мере, черта, отличающая черносотенца от человека, та же, что и черта, отличающая человека от вещи как таковой — возможность длительного переживания своей эпохи.
Каждую старинную вещь мы ценим прежде всего эстетически; говорим об её стильности и характеристической выразительности. Но к этой оценке часто подмешивается звук той особенной, грустной, нежной любви, которая так легко врывается в наши души, когда их касается веяние прошлого.
Я очень хорошо понимаю, что прошлое прошлому рознь, что дворянская фуражка белогвардейско-беловежского зубра совсем не бабушкин альбом и что виртуозный, генеральский, хрипло-багровый разнос — совсем не клавесины или куранты; и всё же не могу не сознаться, что вполне понимаю возможность какого-то почти лирического пристрастия к представителям черносотенного персонажа.
Запотевший графин водки, угарная баня в крапиве, арапник над блошливым диваном, весенняя навозная жижа, чавкающая меж пальцами высоко подоткнутой дворовой девки, крепкий настой сногсшибательной ругани, зуботычина мужику и десятилетиями не проветривавшиеся залежи верноподданнических чувств в подвалах неуёмных утроб — всё это гоголевское письмо русской жизни не может не представлять для многих из нас в том своеобразном порядке души, что определяется пословицей «не по хорошу мил, а по милу хорош», своеобразного очарования. Как ни старайся, из всей композиции отошедшей монархической России, такой заметной и сочной дня глаз вещи, как настоящий черносотенный персонаж, без сожаления не выкинешь.
Что все такие размышления должны на людей строгого моралистического и общественно-политического склада производить крайне неприятное впечатление какого-то почти цинического эстетизма, я очень хорошо и живо себе представляю. Спорить против таких ощущений дело, однако, вполне безнадёжное.
Морализм — одна из наиболее распространённых форм ограниченности нравственного дарования, и против него, как против всякой бездарности, ничего не поделаешь. Но одно дело спорить против ощущений моралистов, и совсем другое — разрешать проблему морализма как таковую перед лицом общечеловеческой логики и своей совести.