Во всех разговорах вечера все время двусмысленно двоилось всё: все зорко смотрели в оба, все раскосым взором раскалывали себя и друг друга, лица клубились обличьями, обличья проплывали в «ничто».
Атмосфера была жуткая и призрачная, провоцирующая, провокаторская.
Но самое страшное во всём было то, что люди-то были самые обыкновенные и по мирному времени вполне хорошие.
Но как ни страшно было двуличие защитное, много страшнее было двуличие творческое.
В деревню, даже подмосковную, большевизм проник не сразу. Месяца через три после большевицкого переворота приходили к нам описывать живой и мёртвый инвентарь представители земельной комиссии, выбранной еще при Шингарёве.
Чистые, степенные, богобоязненные мужики-сенники хозяйственно ходили по двору и дому; по-цыгански дергали за хвост лошадей, щупали коров, тщательно прикидывали завидущими глазами, на сколько пудов сенной сарай и сколько лет простоит рига; явно раздумывали, как бы всё это половчее перехватить в свои руки (господам всё равно не удержаться) и тут же сочувственно причитывали: «Что деется, барыня, что деется, — смотреть тошно!»
С весны все начало меняться. Кулаки-сенники, хозяйственники-богомолы, длинные бороды, отступили в тень, замолчали. Выдвинулась совершенно другая компания. Социологически очень пёстрая: и бедняки, и дети богатеев, но психически единая: всё люди, которым было тесно в своей шкуре и своем быту, — безбытники, интеллигенция. Был среди них слесарь, вылечившийся толстовством от запоя, московский лихач, не одну зиму продрогший под окнами «Яра» со страстною мечтою: «Хоть бы разок посмотреть, как там господа с барышнями занимаются», матрос дальнего плавания и какой-то старый, бритый городской человек с благородной физиономией капельдинера. Но во главе всех все же настоящий крестьянин, хорошо мне знакомый Свистков. Мужик как мужик. С малолетства грешил водочкой, хорошо играл на гармонии; до войны был в деревне человеком совсем завалящим, но с фронта вернулся героем, кавалером. Лицо самое обыкновенное, только глаза грустные и с «сумасшедшинкой».
Вот эта-то компания и вошла в управление уездом. Я постоянно имел с нею дела и хорошо её изучил. Ни в одном из её представителей не было ни малейшего намека на какое бы то ни было двуличие, хотя у каждого, по крайней мере, по два лица. Если эти два лица не превращались в двуличие, то только потому, что они существовали не одно под другим, как у интеллигентов совслужащих, а откровенно рядом как настоящая жизнь и фантастическая роль. Я не думаю, чтобы ставка на театральную стихию революционной фантастики была у большевиков сознательным расчетом — провокацией; но в той смелости и уверенности, с какой они разнуздывали её в русском народе, был всё же какой-то безошибочно зоркий инстинкт путей своего успеха...
Как-то под вечер, когда трудовое наше хозяйство возвращалось с поля, к нам на двор, на чистокровной английской, реквизированной по соседству кобыле, влетел уже известный на весь уезд Свистков. На нём был офицерский френч, галифе и новые щегольские сапоги. Уже издали увидев нас, он форсисто прибоченился и пустил лошадь в галоп. Внезапно осадив её, он чуть не слетел, но кое-как выправился, обвел всех хмельным, беспокойно-счастливым взором, спешился, не без конфуза поздоровался за руку и начальнически попросил провести его по полям — посмотреть, в каком состоянии у нас полевые работы. С час, если не больше, ходил он в каком-то «административном восторге» по озимым, огороду и саду, возбужденно рассказывая о себе, показывая себя, но нисколько не интересуясь успехами нашего «трудового хозяйства».