Выбрать главу

В этом панполитизме русской революционной демократии надо искать глубочайшую причину той её психологической нечуткости, которая, по крайней мере на время, подорвала успех демократического дела в России, оторвав его от национальных и религиозных глубин русской души.

*   *   *

Однако, кроме двух приведённых мною причин (фиктивностъ демокра­тических симпатий во время войны и панполитизм революционной демокра­тии), разрыв между революционно-демократическими и национально-религиозными энергиями русской жизни покоится ещё и на третьей, не самой глубокой, но психологически, быть может, наиболее трудно преодолевае­мой. Вслушиваясь во всё, что бывшими демократами и даже социалистами говорится сейчас не только против революционной практики русской демократии в эпоху Временного правительства, но и против идеи демократизма вообще, и всматриваясь в психологическую природу широкою волною разливающихся сейчас в экс-республиканских сердцах монархических симпа­тий и настроений, всякому зрячему нельзя не видеть, что вся эта вакханалия пусть бескорыстной смены вех происходит прежде всего потому, что демо­кратия и монархия обменялись формами своего существования. Что демократия через революцию, так или иначе, всё же взошла в действительность, а монархия теми же путями отошла в небытие, превратилась в воспомина­ние, в мечту и тем самым снова в возможность.

На путях своего чудодейственно быстрого превращения из возможности в действительность демократия, естественно, не могла удержаться на высоте своих идеалов, как и монархия, с другой стороны, на путях своего превраще­ния из действительности в прошлое и снова в возможность не могла остать­ся в нашей памяти обременённою всею полнотою своего реального зла.

В том, что воплощение идеи её всегда снижает, разочаровывает нас в ней, а воспоминание о действительности неизбежно возвращает к её ис­конно идеальному бытию, сказывается глубочайший закон человеческого духа. Неподчинение этому закону психологически почти невозможно, но не­способность к учёту его искажающего наши оценки действия, того, что Фридрих Ницше назвал бы его «оптикой», для политической мысли совер­шенно недопустима.

Думаю, что я выше с объективностью, которую всякому чистокровному демократу будет не совсем легко мне простить, обрисовал основной порок демократического мироощущения.

Все действительно основательные нападки на демократию, на её духов­ную субстанцию, на ограниченность её миросозерцания, на её роль в рево­люции, я сам изнутри, глубоко лично знаю и как демократ их принимаю.

Но когда на демократию её столь обильные сейчас хулители начинают нечленораздельно стучать зубами, обвиняя её, и только её, во всех ужасах современного состояния России, то я никак не могу не спросить их: а где они были, когда демократия совершала свои исторические ошибки? И не­ужели же они, положа руку на сердце, действительно думают, что их пребы­вание «в нетях» было меньшим грехом, чем все грехи демократии в истори­ческом бытии?

Согласен, что на совести демократии величайшие грехи, но разве их меньше на совести монархии, породившей, между прочим, и все недостатки демократии, но,  несмотря на это снова восхваляемой на все лады: от бого­словского до обывательского.

На все эти вопросы у идеологов антидемократизма никаких серьёзных ответов нет и быть не может. Что бы они ни говорили, зоркому глазу ясно, что господствующая ныне ненависть к демократии является очень сложным результатом многообразных душевных сдвигов в сердцах русских людей. Что демократизм как нравственная идея и как государственное устройст­во — зло, опыт последних лет никак, конечно, не доказал, но он сделал нечто худшее: он тысячами психологических ассоциаций и эмоций связал в каждой русской душе демократию с несчастьем и злом России. Если бы даже демократия пришла к власти самым безболезненным путем и при наи­возможно благоприятных условиях, она все равно очень многих разочарова­ла бы в себе, так как реализация идеи в «мире, лежащем во зле», всегда и неизбежно ущербляет идею и превращает её хотя бы в частичное зло.