Кто же подлинные философы 19-го века? Выбор странен и вызывающе привередлив — Шопенгауэр, Вагнер и Ницше, Маркс и Дюринг, Геббель, Ибсен, Стриндберг и Бернард Шоу.
В свете такой ненаучности большая ученость Шпенглера производит, на современный научный взгляд, странное впечатление чего-то тщетного, неиспользованного, неприкаянного, чего-то эмпирически живого, но трансцендентально мёртвого, какой-то трагически праздной красоты пышных и нарядных похорон.
К этому первому противоречию шпенглеровской книги присоединяется второе: Шпенглер выраженный скептик, понятия абсолютной истины для него не существует. Абсолютная истина — абсолютная ложь, пустой лживый звук. Идеи так же смертны, как души и организмы. Истины математики и логики так же относительны, как биологии и богословия. Трансцендентальная вечность знания так же химерично, как вечность трансцендентного бытия.
Но безусловный скептик, Шпенглер одновременно мужественный пророк. Содержание его пророчества — смерть европейской культуры. Пройдет немного столетий, и на земном шаре не останется ни одного немца, англичанина и француза, как во время Юстиниана не было больше ни одного римлянина.
Пророк — скептик, возможно ли более противоречивое сочетание? Разве пророк не всегда посланник вечности и бытия? Разве без ощущения вечного бытия в груди возможен пророческий голос? Возникает вопрос: быть может, Шпенглер вовсе не пророк, а только пациент современной Европы в безответственно взятой на себя роли пророка?
Состояние, в котором Шпенглер пишет свою книгу, — чувство одержимости своим открытием. Он убеждён, что говорит вещи, которые никому не снились, никогда никому не приходили на ум, что он ставит проблему, которую в её немом величии еще никто никогда не чувствовал, что он высказывает мысли, которые до него никем ещё не были осознаны, но в будущем неизбежно заполнят сознание всего человечества. Книга Шпенглера, безусловно, книга подлинного пафоса, временами, однако, досадно опускающегося до некоторой личной заносчивости, почти надменности.
Настроение, которое остаётся от неё, настроение тяжести и мрака. «Умирая, античный мир не знал, что он умирает, и потому наслаждался каждым предсмертным днём, как подарком богов. Но наш дар — дар предвидения своей неизбежной судьбы. Мы будем умирать сознательно, сопровождая каждую стадию своего разложения острым взором опытного врача». Вот строки, которые я избрал бы эпиграфом эмоционального содержания «Заката Европы». Помещённые в конце книги, скупой на всякую откровенную лирику, они производят сильное впечатление безнадёжной горечи, но и спокойной гордости.
В основе «Заката Европы» не лежит аппарата понятий, в основе его лежит организм слов. Понятие — мёртвый кристалл мысли, слово — её живой цветок. Понятие всегда односмысленно, самотождественно и раз навсегда определено в своей логической ёмкости. Слово всегда многосмысленно, неуловимо, всегда заново нагружено новым содержанием.
«Закат Европы» сработан Шпенглером не из понятий, но из слов, которые должны быть читателем прочувствованы, пережиты, увидены. Слов этих в «Закате Европы», в сущности, очень немного.
Каждое бодрствующее сознание различает в себе «свое» и «чужое». Все философские термины указывают, по Шпенглеру, на эту основную противоположность. Катовское «явление», фихтевское «Я», «воля» Шопенгауэра — вот термины, нащупывающие в сознании некое «свое». «Вещь же в себе», «не Я», «мир как представление» указывают, наоборот, на некое «чужое» нашего сознания.
Шпснглер не любит терминов, и потому он покрывает различие «своего» и «чужого» многосмысленной противоположностью многосмысленных слов, называя своё — «душою», а чужое — «миром».
На слово «душа» наслояется затем Шпенглером слово «становление», а на слово «мир» слово «ставшее». Так слагаются два полюса — полюс становления души и полюс ставшего мира. Мир возможностей и мир осуществлённостей.
Между ними жизнь как осуществление возможностей.