Занавес снова поднялся. Широкий, белесый поток аромата поплыл из открытой дыры в темно-зрительный зал и задушил и освободил носы. Было радостно снова втянуть этот нежный запах; мне за моим воспитанником техникума это было особенно приятно. Пасть сцены снова заговорила, на этот раз сцена была комнатой в королевском дворце в Англии. Елизавета сидела на убранном пурпурными тканями троне, над ней балдахин, перед ней придворные, Лестер и тот другой, с кроткой миной мыслителя. На заднем плане стояли толстые бабы, изображавшие пажей, даже не мальчики, нет, сорокалетние бабы в трико. Это было бесстыдно прекрасно. Эти пажи стояли с барочной тяжестью здоровых тел в безумно маленьких, изящных ботинках, как непостижимые, фантастические фигуры из сна, и улыбались в публику. Как будто они немного смущались быть такими заметными, но потом от смущения не осталось и следа. Дело было так: тот, кто их видел, сам смущался. Я, к примеру, смущался до блаженства. Елизавета сошла с трона, каждый дюйм в ней был мил и прост, почти как у тетушки, у матери, она подала знак немилости, и сцена исчезла.
Чуть позже была сцена в парке с зеленым, размытым лесным задником, издалека слышно было чудесную игру охотничьих рожков. Мне на мгновение показалось, что я в чаще леса; бегали собаки, из листвы выскакивали лошади, неся на себе прекрасных, богато одетых всадниц, и везде прыгали слуги, сокольничьи и пажи, а вокруг сновали егеря в облегающих зеленых нарядах. Все это отражалось в паре оборванных декораций, звуча и сверкая. Мария, королева-шлюха, вышла и запела, ну слова известны, нет, она не пела, но на слух это было как жалобное, тоскующее пение. Казалось, она стала великаншей, так возвеличило ее это излияние души. Она как сумасшедшая прыгала вокруг от радости и сердечной муки и рыдала от ликования. К тому же, она была, из-за роли, которую не выучила, в легком смущении, но я твердо и крепко верю, что это было безумие невозможности сдерживать себя, мука свободы, отказ спокойного женского разума. Когда она плакала, она кричала, просто плакать ей было мало. Ни для чего, что она испытывала, у нее больше не было выражения. В избытке всего, чем она была и видела и слышала и чувствовала, она навзничь упала на землю; тогда появилась Елизавета.
Кнут в руке, за ней приспешники. Женщина в самом конце, облаченная в облегающий темно-зеленый бархат, юбка подобрана, так что четко видно обутую на мужской манер в сапог со шпорами ногу. Гнев, насмешка и ужас на лице. На охотничьей шляпе тяжело ниспадающее перо, кончик которого при каждом движении головы касается плеча. А потом она заговорила, ах, она играла гениально. Кроме того, она была очень мила. Но это продлилось недолго, они накинулись друг на друга и изрыгали в лицо друг другу огонь страдания; тела женщин дрожали, как деревья от урагана. Мария, плохая актриса, врезала другой по лицу. Болезненное торжество одной и стремительное бегство другой. Милая Елизавета ретировалась, а глупая Мария оказалась в затруднительном положении, так что погрузилась в обморок освобождающей ненависти. Ей это плохо удалось, но в этом снова было что-то грандиозное. Все в этой женщине, прошлое и настоящее и будущее, откинув голову, стремилось упасть в роскошно-сладком изгибе и чувстве. Она была так прекрасна. По мысли это была потаскуха, по чувству — титан. Я больше ничего не понимал, с меня было довольно, я схватил этот образ глазами, как двумя воинственными кулаками, и снес вниз по каменной винтовой лестнице, вон из театра, на холодный зимний воздух, под жуткое ледяное небо, в пивную весьма сомнительного свойства, где и утопил.
В провинции
Да, в провинции, только там актеру и может еще быть хорошо. Там, в маленьких городках, заключенных в крепкие крепостные стены, нет премьер и нет пятисотых постановок одного и того же блюда. Пьесы сменяют друг друга раз в день или в неделю, как ослепительные туалеты княгини, приходящей в ярость, если кому-то придет в голову предложить ей годами носить одно и то же платье. В провинции нет и грубой критики, которую вынужден выносить актер в столицах, где нет ничего необычного в артисте, разрываемом, словно бешеными собаками, жестокими шутками. Нет, в доброй, честной провинции, во-первых, живет человек с маской на лице, в Hotel de Paris, там, где весело и преуютно, а во-вторых, его приглашают вечерами в общество, в шикарные, старые дома, где есть вкусная еда и деликатное общение с первыми людьми городка. Вот к примеру, моя тетя в Мадрече, она никогда и ни при каких обстоятельствах не позволяла, чтобы о комедиантах говорили в неподобающем, презрительном тоне, напротив, для нее не было ничего более приятного и ничто не казалось ей более подходящим, чем по меньшей мере раз в неделю, пока они играли в городе, приглашать этих кочевников на веселый ужин, который она сама и готовила. Моя тетя, которая давно уже умерла, была прекрасной женщиной, причем даже в то время, когда другие женщины старели и покрывались морщинами. В пятьдесят лет она еще казалась одной из самых молодых, и когда женщины из ее окружения приобрели неуклюжие и бесформенные фигуры, она выгодно отличалась крепким, изящно-стройным телосложением, так что каждый, кто ее видел, вынужден был признать ее красоту. Я никогда не забуду ее легкий, нежный смех и пленительные губы. Она жила в своеобразном старом доме; если открыть тяжелую дверь и войти в вечно темный коридор, раздавался шелест и плеск вечно падающего водопада, который был искусно встроен в стену. Лестницы и площадки изобиловали и прямо благоухали чистотой, а комнаты! Никогда после я не видел таких комнат, таких светлых, полированных, таких комнатных комнат. Если не ошибаюсь, когда говорят о комнате, которая уютна и в то же время обставлена на аристократичный и старинный манер, то говорят «покои». В таком доме, прошу заметить, в провинции артисты сцены могут входить и выходить, они могут ступать по лестницам, вероятно, иногда нечищенными сапогами, касаться дверных ручек, латунных и до боли сверкающих, чтобы войти в покои и непринужденно пожелать такой женщине, как моя тетя, доброго вечера. Что делает актер в большом городе? Он вкалывает, носится как сумасшедший по репетициям и выматывается, лишь бы угодить вечно недовольной критике. Ничего подобного нет в окрестностях Мадреча, дамы и господа. Там и речи быть не может о болезни и усталости, скорее всего, этот господин прогуливается там в цилиндре, который бог знает откуда у него взялся, на руках желтые перчатки, в воздухе порхает трость, этак около одиннадцати или половины двенадцатого утра, чтобы не соврать, у него светло на душе, прохожие на улице принимают его за внебрачного княжеского сына, девичьи глаза сверкают ему, и он идет по прекрасному променаду, чтобы, быть может, выйти к озеру и смотреть вдаль этак с полчаса, пока не настанет время отобедать. Созерцание, господа мои, вызывает аппетит, полезно для здоровья и вообще. Разве есть в большом городе озеро, неприступные скалы, вершины которых увенчаны выстроенным в греческом стиле милым павильоном, где под светлым утренним солнцем можно вести задушевные беседы с дамой, с которой едва познакомился и которой, скажем, лет тридцать? Разве есть в крупных городах школа, в которой молодой любитель молодежи, господин фон Бек, может, этак около трех часов, просто потому, что у него возникло такое желание, нанести визит девяти-двенадцатилетним школьницам? Сейчас как раз урок закона Божьего, девочки немного скучают, тут входит Бек и спрашивает, будет ли ему позволено присутствовать на в высшей степени интересующем его занятии. Священник, светски образованный симпатичный господин, краснеет от этой дерзости и не знает, что ответить, особенно в первый момент, когда геройские манеры фон Бека лишают его разума. Но он уже взял себя в руки и мягко выставляет исполнителя роли Фердинанда в «Коварстве и любви» за дверь, где ему, в конце концов, если принять во внимание все обстоятельства, самое место. Но, положа руку на сердце, разве это не очаровательно и разве есть в городах-миллионниках что-то подобное? Как изящно священник не позволил господину Беку заниматься глупостями со школьницами на благородном уроке. Но как восхитителен этот Бек, который подтолкнул священника к такому любезному поведению; если бы не было Беков, которые обладают бесстыдством разыгрывать из себя школьный попечительский совет, средь бела дня, когда светит солнце и по всему Мадречу разносится аромат ватрушек, не было бы и священническо-прекрасного поведения, хотя озорники должны быть и там, где надеешься встретить добродетель. Такие вещи происходят в маленьком городе сами собой; чарующее переживание обретает там пластическое выражение, а кто в провинции лучше других годится на переживания всякого рода, как не бедные комедианты, чья слава опасных, прекрасных, загадочных и готовых к приключениям людей всегда идет впереди? Житель Бёцингена, Метта или Мадреча видит их группы перед ратушей, они жестикулируют и говорят на незнакомых, но элегантных наречиях, роли, которые они играют по вечерам, они держат в бледных одухотворенных руках, так что кажется, будто они родом из королевских замков и будуаров фавориток, с такими прекрасными высокими лбами и с такими золотыми локонами, что едва можно себе пр