Выбрать главу

И вот читатель раскрывает последнюю книгу Нового Завета и находит, в числе другого, слова, обращенные Ангелу Пергамской церкви: «Знаю твои дела, и что ты живешь там, где престол сатаны, и что содержишь имя Мое, и не отрекся от веры Моей даже в те дни, в которые у вас, где живет сатана, умерщвлен верный свидетель Мой, Антипа» (Опер. 2:13).

Двойное повторение: «там, где престол сатаны», «где живет сатана». Слова падают тяжело, они очень весомы, очень серьезны. Если мы решаемся применить их для описания ситуации русского Православия, и, шире, христианства всех вероисповеданий, или, еще шире, веры в Бога как таковой, под бесконтрольной властью того, что именовало себя «воинствующим атеизмом»,- то не ради упражнений в антикоммунис­тической риторике, по нынешним обстоятельствам превратившейся в занятие чересчур безопасное. Да нет, речь идет не о политике, и «сатана» — не метафора. Какие уж тут метафоры!

Приведенное выше место из Апокалипсиса, само по себе достаточно загадочное, имеет, без сомнения, конкретный исторический фон. По всей вероятности, оно связано с усердно практиковавшимся в Пергаме государственным культом Божественного Кесаря, то есть обожествив­шей себя самое римской государственностью, а также с гонениями на христиан, логически из этого культа вытекавшими. Тему гонений, к которой придется возвращаться вновь и вновь, пока оставим; поговорим о мистике культа власти. Не только в форме сталинизма, которую мы должны признать самой зрелой и самой откровенной, но и в своих более ранних, «авангардных», и более поздних, «упадочных», формах большевистская идеология поразительно схожа с мистикой. Только на обманчивой поверхности она могла выдавать себя за «научное мировоззрение», иначе говоря, прикидываться запоздалым и агрессив­ным прорывом секуляризма. Душевная атмосфера не была здесь ни секуляристской, ни рационалистической. Война против религии воспринималась и велась как типичнейшая религиозная война, со всеми неизбежными для таковой эксцессами нетерпимости, «зелотства».

Никоим образом не случайно, что наши специалисты по травле религии лишь позднее стали именовать себя «воинствующими атеистами»; первоначально с гордостью употреблялось иное слово — «безбожники». Конечно, это слово было куда уместнее, как стилисти­чески — без всяких ученых «измов», на хорошем русском языке, достаточно беззастенчиво и прямо, чтобы обратить зов и вызов к самым глубоким и самым темным пластам национального подсознания, — так и в чисто содержательном отношении. Ибо «атеистами», то есть, попросту говоря, неверующими эти безбожники никоим образом не были; скорее они являли собой фундаменталистов и фанатиков извращенной парарелигии Богоненавистничества, на свой лад «веровавшими и трепетавшими», как это делают, по утверждению Послания апостола Иакова, бесы. Если, например, в немыслимом количестве уничтожались иконы, то происходило это вовсе не от нечувствительности к «иуминозному» в иконе, а совсем напротив, потому, что сакральная «аура» иконы задевала и тревожила безбож­ников, выводила их из себя, внушала им панические чувства, неоднократно, хотя и мельком, описанные в советской литературе. Еще в конце прошлого столетия русский террорист мог не пожалеть бомбы, чтобы попытаться уничтожить, как самого живого, самого опасного врага — не царского сановника, не полицейского деятеля, но чтимую икону Божьей Матери в Курске (срв. стихотворение Владимира Соловьева «Знамение»); очевидно, что подобные «иконокласты» были на свой лад не менее мистически настроены, чем самые простосердечные почитатели иконы.

Что это было? Черная месса, да — но секуляризмом и не пахло. Только теперь, с окончанием большевистской поры, Россия впервые сталкивается с совершенно незнакомыми ей проблемами секулярного общества. А тогда — тогда все было иначе. Н. И. Бухарин, далеко не самый страшный представитель большевистской элиты, сознавался, что в молодости, при ознакомлении с «Тремя разговорами» только что помянутого Соловьева, радостно поспешил отождествить себя с выведенным там — Антихристом. Положим, это еще можно понять как литературщину, как рецидив романтического демонизма. Но вот лексика ленинских выпадов против идеи Бога — это абсолютно серьезно, серьезнее некуда. Не только сама эта идея, хотя бы в абстрактнейшей, чисто понятийной форме, но уже «кокетничанье» с ней, то есть минимум интеллектуальной открытости ей навстречу, есть для Безбожника Номер Один — не слабость мысли, не безвкусица, как должен был бы находить бравирующий своим невозмутимым превосходством атеист, но ни больше, не меньше, как «невыразимейшая мерзость». Дело в том, что существительное «мерзость» имеет в русской лексике отчетливо различимый библейский колорит. Мы вновь и вновь читаем в Писании, что некие предметы и поступки суть «мерзость пред Господом» (Втор. 27:15; Притч. 3:32; 11:1; 11:20; 12:22 - примеры неисчислимы). Итак, «мерзость пред Господом» — а здесь что, «мерзость пред сатаною»? Такое сыщешь разве что в инструктажных письмах из Преисподней, остроумно сочиненных К. С. Льюисом. Нет, не голос неверующего слышим мы у Ленина; это типичный тон рассерженного ханжи, неподдельная интонация святоши Ада.

Если речь идет о «мерзости», да еще «невыразимейшей», только логично, чтобы дела делались «с самой бешеной и беспощадной энергией», «безусловно ни перед чем не останавливаясь», как сказано в известном письме Ленина членам Политбюро от 6/19 марта 1922 г. Подобные инструкции не поддаются объяснению из политико-прагматических мотивов, не сводятся ни к каким «измам». С госу­дарственной целесообразностью, хотя бы и цинически понятой, они имели столь же мало общего, как объявленная 15 мая 1932 г. декретом правительства за подписью Сталина «безбожная пятилетка».

Попасть в руки бессовестных врагов — неутешительно; но еще безнадежнее — попасть в руки безумцев.

ЗАГАДКА О РОССИИ

В прошлом веке наша страна в лице своих мыслителей загадала себе загадку о себе самой. Гоголь, славянофилы, Достоевский настаивали на совершенно особой, исключительной религиозности русского народа, этого «народа-Богоносца», который единственный среди всех народов земли сохранил полноту сердечного знания о Христе, который «весь в Православии». Однако уже Белинский в знаменитом письме Гоголю решительнейше отказал этому же русскому народу в какой бы то ни было подлинности и серьезности религиозного чувства. В сегодняшней России нетрудно дезавуировать Белинского, смертельно надоевшего всем за то время, когда его насильственно навязывали в качестве «революционного демократа» и предтечи большевизма (в чем он, по правде говоря, не совсем виноват); но вот ведь и Александр Блок, человек совсем иного духа, в тяжелую минуту скептически вопрошал Россию: «Знала ли что? Или в Бога ты верила? Что там услышишь из песен твоих?» С другой стороны, не так трудно оспорить и Достоевского, усматривая у него, как это часто делалось, ересь его собственного персонажа — Шатова: подмену веры в Бога верой в веру народа. Но проблема в том, что если крайние утверждения одной и другой стороны неприемлемы, если они просто безумны, в одном им не откажешь: они являют собой чрезвычайно русское безумие; в совокупности, во взаимоуничтожающем взаимодополнении они обнаруживают какую-то очень важную истину о нас. Где еще народ, внушающий своим мыслителям до такой степени разноречащие суждения о своем отношении к вере? И у кого еще подкладывали бомбу, чтобы взорвать икону?

А когда мы начинаем думать о послереволюционном опыте, трудно отделаться от чувства, что каждое из логически взаимоисключающих безумных суждений по-своему оправдалось. Народ-Богоносец, народ, в чистоте сохранивший напечатление Христа Распятого, — эти дерзновенные слова как будто подтверждаются огромным множеством мучеников и исповедников, с несравненной простотой шедших на расстрел и в ГУЛаг. Я слышал от покойной Наталии Ивановны Столяровой, что своими наставницами в науке мужества — которое у нее самой носило вполне гражданский и секулярный характер - она считала встреченных ею в лагерях православных старушек, терпевших за то, что принимали и прятали у себя преследуемых духовных лиц. От одной из них добивались на допросе, конечно, не без побоев, где скрывается такой-то опальный епископ, — и в ответ слышали: «Я знаю, но вам никогда не скажу; вы боитесь друг друга, боитесь ваших начальников, а я вас не боюсь!» Воистину, «здесь терпение и вера святых» (Откр. 13:10). Мне случалось разговаривать с образованным немцем, видным психиатром, который, повидав в русском плену таких старушек, принял Православие (и случай этот — в своем роде отнюдь не единственный). Все это — реальность, о которой мы вправе говорить, более того, обязаны говорить. Мученики нашей земли — то «облако свидетелей» (Евр. 12:1), которое всегда перед нами и вокруг нас, если мы имеем глаза, чтобы видеть. Но если страдальцев — тысячи, десятки тысяч, то ведь отступников — миллионы.