Сергей включил телевизор. Не «Культуру», не новости, а какой-то дешевый сериал, где орали проститутки и гангстеры. Мария развалилась на диване, закинув ноги на подлокотник там, где раньше возлежала лишь покойная кошка профессора. Она ела яблоки, громко чавкая, и комментировала сюжет так, будто писала сценарий.
— Смотри, Сереж, идиотка! Ну как можно так доверять? — хихикала она, тыча пальцем в экран.
Сергей слушал её с умилением, словно слушая лекцию в Сорбонне. Он сидел на полу, рядом с её ногами, и чесал её икры. Павел Петрович сидел в кресле, сжимая стакан с вином так, что пальцы побелели. Он чувствовал себя лишним в собственном доме. Призраком.
— Может, стоит выключить этот шум? — спросил он, стараясь сохранить достоинство. — Я хотел прочитать лекцию на завтра.
— Ой, пап, да ладно тебе, — махнула рукой Мария, не оборачиваясь. — Посмотри вместе с нами. Тут любовь начинается. Философы же тоже про любовь пишут?
Павел Петрович сжал зубы. «Любовь» на экране выглядела как плохо смонтированный порнографический низкобюджетный фильм.
— Любовь, Мария, — процедил он, — это страдание. И работа души. А то, что вы смотрите, — это физиологический процесс.
— Зато это веселый процесс, — огрызнулась она.
И тут наступил «момент истины». Сергей тяжело вздохнул, посмотрел на отца, потом на жену.
— Пап... — начал он, теребя край ковра. — Тут такое дело. Мы с Машей хотели сходить в центр... ей нужно пару вещей. На осень. Ты же обещал... помочь с деньгами на свадьбу. Мы пока не собрались отмечать, но... можно аванс?
Павел Петрович посмотрел на сына. Он видел в этом предложении не просьбу сына, а руку Марии, управляющую сыном как марионеткой. Она хочет денег. И она использует сына, чтобы взять их у того, кого презирает. Он хотел отказать. Хотел сказать: «Идите и работайте, паразиты». Но Мария развернулась. Она смотрела на него в упор. Её ноги были по-прежнему на подлокотнике, и одна из них, в чулке с просвечивающими красными ноготками, была развернута к нему ступней. Она шевелила пальцами, словно играла на невидимой педали.
— Павел Петрович, — сказала она, и голос стал вдруг ниже, бархатнее. Сиропным. — Не будь скупым. Мы же семья. Я буду красивой... для тебя. Для всех нас.
Последнюю фразу она добавила шепотом, но Павел Петрович услышал. Намёк был прозрачным, как её чулки. «Я буду красивой для тебя». Она продавала ему свой взгляд. Свои ноги. Свое присутствие в этом доме. И цена была смешной для профессора — всего-то несколько тысяч на тряпки.
Он почувствовал, как поднимается волна гнева, смешанная с темным сладострастием.
— Сколько? — хрипло спросил он.
— Пятьдесят тысяч, — радостно выложил Сергей. — Я потом возвращу, как стипендию получу.
Павел Петрович встал, пошел в кабинет, достал карту. Руки дрожали от возмущения, но не от жалости к деньгам. Жалко было самого себя. Он платил за то, чтобы она продолжала здесь жить. Чтобы продолжала ходить в этих чулках. Чтобы продолжала есть его еду. Он платил за аренду собственного влечения.
Он бросил карту на стол перед сыном.
— Всё. Уходите. И выключите этот идиотский ящик.
Они ушли к себе, в комнату Сергея. Сергей прихватил карту так, будто вынес из банка золото. Мария шла следом, и перед тем, как закрыть дверь, она обернулась. В дверном проеме она стояла, подсвеченная коридорным светом, и её улыбающееся лицо было победным.
— Спокойной ночи, отец, — сказала она.
Дверь закрылась с щелчком. Павел Петрович остался в тишине. Он выключил телевизор, который продолжал гудеть как назойливая муха. Дом затих. Но тишина была обманчивой. Она пульсировала. Стены казались тонкими, как бумага.
Он вернулся в свой кабинет, сел в кресло, взял томик Ницше. «Человек — это канат, натянутый между зверем и сверхчеловеком», — прочел он. Строки плыли перед глазами. Он знал, что происходит за стеной. Он слышал шорох. Смех Марии. Звуки поцелуев. Они были молоды. Они были влюблены (или так казалось Сергею). Они занимались этим. Павел Петрович закрыл книгу. Ему стало жарко. Он расстегнул воротник. Ему представлялось, как она лежит там. На кровати его сына. Как она раздевается. Снимает эту футболку. Как Сергей касается её кожи. Мысль о том, что неуклюжий, неумелый сын владеет этим шедевром плоти, вызывала у Павла Петровича ярость. И зависть. Тошнотворную, липкую зависть.
Он встал, подошел к стене, разделяющей их кабинеты. Приложил ухо. Сначала ничего. Только тиканье часов. Потом — вздох. Глубокий, женский. Павел Петрович закрыл глаза. Его рука сама собой опустилась вниз. Он чувствовал, как старое тело дрожит, реагируя на этот звук, как на самый сильный афродизиак. Он был старым мудаком, подглядывающим за молодыми. Но он не мог остановиться.