Глава 3
Ночь в квартире Павла Петровича была не просто черной — она была плотной, как застоявшаяся кровь в венах старого человека. Домовые часы в коридоре отбивали время сухими, механическими стуками: раз, два, три... Каждый удар был как гвоздь в крышку гроба его одиночества. Он лежал в постели, вытянувшись во весь рост, укрывшись одним одеялом, несмотря на то, что в комнате было душно.
Сон не шел. Павел Петрович ворочался с боку на бок, чувствуя, как простыня прилипает к вспотевшему телу. Он закрывал глаза, но за веками тут же всплывали картинки дня: Мария у плиты в короткой футболке, Мария с розовыми стрингами на ручке двери, Мария с её ванильным ароматом, пахнущая не цветами, а готовностью к спариванию. Эти образы были назойливыми, как мухи, и от них нельзя было отмахнуться.
И вдруг, сквозь равномерное тиканье часов, прорезался другой звук.
Сначала это был едва слышный скрип. Древесины о дерево. Металла о пружины матраса. Ритмичный, назойливый скрип, который не перепутать ни с чем. Павел Петрович замер, прижав ладони к подушке. Стена между его спальней и комнатой сына была старой, дореволюционной кладкой. В те времена архитекторы не заботились о шумоизоляции, заботясь о прочности. А прочность заключалась в том, что звук проходил сквозь неё, как сквозь бумагу.
Скрип повторился. Громче. Чаще. Скрр-скрр-скрр.
Звук пустоты. Звук давления. Звук тела о тело. Павел Петрович почувствовал, как поднимается волна жара от поджелудочной железы к макушке. Он понимал, что происходит. Это было неизбежно, как гравитация. Молодые, здоровые самцы и самки, посаженные в одну клетку, должны были спариваться. Это биология. Это природа. Но то, что это происходило здесь, в его храме Разума, в метре от его изголовья, казалось ему святотатством высшей пробы.
Он попытался надеть подушку на уши, замотаться в одеяло, сделать вид, что это ветки деревьев бьются в стекло. Но потом — сквозь стену — донесся голос. Не слово. Звук. Полный, густой женский стон. Выдох, перешедший в вибрацию. Павел Петрович узнал этот голос. Мария. Она не стеснялась. Она не пыталась сдержать дыхание, как благопристойная дама. Она издавала этот звук громко, с вызовом, с наслаждением, точно зная, что старый тесть слышит её.
— О, Сережа... — проплыл сквозь стену сдавленный шепот. — Тише...
Павел Петрович скинул одеяло. В комнате стало прохладно, но его бил озноб, переходящий в жар. Он представил картину, которая происходила за стеной. Сын, его кровное, наивное создание, которое он учил отличать Платона от Аристотеля, сейчас навалился на это тело. На её плоть. На её бедра в прозрачных колготках. Павел Петрович видел внутренним взором её поднятые ноги, обвивающие талию Сергея. Он видел, как движется её живот, как дрожат её груди. Он видел, как сын входит в нее, владеет ею, берет то, чего не мог взять сам Павел Петрович.
Взбудораживающая смесь отвращения и острейшей, почти болезненной похоти ударила в голову профессора. Он был стар. Его плоть высохла. И вот сейчас, в темноте, он чувствовал себя старым палачом в отставке, который смотрит на казнь через щель в стене, и вуайеристом, который платит за то, чтобы увидеть, как живут другие.
Звуки за стеной нарастали. Постель начала биться об стенку с ритмичной жестокостью. Тук-тук-тук. Это было похоже на сердце, которое застучало внутри кирпича. Мария начала стонать чаще. В её стонах было что-то звериное. Она не притворялась. Она получала удовольствие. От его сына. «Ему двадцать один год. У него эрекция вечная. Он может всю ночь», — пронеслось в голове у Павла Петровича. Мысль была ядовитой.
Его рука сама собой поползла под рубашку. Кожа на животе была дряблой, морщинистой, но под пальцами пульсировала кровь. Он коснулся своего члена. Он был вялым, маленьким, обиженным бездействием. Но под воздействием звуков, доносившихся из соседней комнаты, под воздействием образа Марии, которая, возможно, стояла на коленях перед сыном, он начал оживать.
Павел Петрович закрыл глаза. Он представил, что стена исчезла. Что он видит их. Видит её попу, белую, полную, в которую входит сын. Он представил, как Мария обернулась к нему, к тестю, смотрит прямо в глаза и улыбается, пока сын трахает её. «Смотри, старый, — казалось, говорили её блестящие глаза. — Смотри, как молодо это. Как горячо. И никогда ты этого не будешь иметь».
Рука Павла Петровича начала двигаться. Механически. Ритмично, в такт стукам кровати за стеной.
— Да... — прошептал он в темноту. Его голос был сухой, как пергамент. — Да, сука.
Он ненавидел её. Он ненавидел её вульгарность, её манерность, её лесть. Но он хотел её. Он хотел быть там, где сын. Он хотел чувствовать её тепло, её липкую, молодую влажность. Он хотел быть тем, кто заставляет её стонать.