— Ну ты и силен, — смеялись врачи. — На все у тебя оправдание.
— Да не оправдываюсь я… — и в который раз Иван объяснял: — Как говорится в народе, да здравствует дождь в шляпе! Так вот я и живу. Никогда не надо ни на кого обижаться. Не людей надо винить, себя надо винить. Лично я благодарен больнице за заботу. И спасибо вам, доктора, за то, что я живой, это ведь самое главное.
И, произнеся эти слова, он с гордостью смотрел на всех.
ОБУВНОЙ МАГАЗИН
Зимой ночные дежурства в больнице длинные. И мы, молодые врачи-хирурги, чтобы хоть как-то скоротать время, часто собираемся в ординаторской, где за чашкой чая, под монотонное тревожно-жалостливое завывание морозного ветерка у чуть приоткрытой форточки рассказываем друг другу всякие истории. Они не только укорачивают наше время, но и расслабляют.
Иногда вместе с нами дежурит старейший хирург города Иван Прокофьевич. Ему скоро на пенсию. Но по работе он любого за пояс заткнет. Операции делает мастерски, не говоря уже о постановке диагнозов. Тридцать лет он уже работает. И все его в больнице любят и уважают. Человек он добрый, незлобивый, не злопамятный. И рад передать свое мастерство молодым.
И хотя седина покрыла его голову, внешне он все равно красив. Не на врача он порой похож, а на графа. Острый взгляд, солидный подбородок, ну а больше всего он впечатляет своей выправкой. Подтянут, худ, лишних движений почти не делает, не фамильярничает: так и кажется, что все у него заранее рассчитано и продумано. Однако даже черточки эгоизма не почувствуете вы в его манерах. Казалось бы, все хорошо в его судьбе: положение в обществе, уважение и любовь коллег, награды за многолетний труд. Но вот что смущает: Иван Прокофьевич всю жизнь прожил один. Но, увы, ничего не поделаешь, личная жизнь есть личная жизнь, и не каждый имеет право вмешиваться в нее.
Сегодня Иван Прокофьевич дежурит вместе с нами. И почти все собравшись в ординаторской, мы с нетерпением ждем, когда он начнет свой рассказ. Он снял шапочку и, осмотрев всех нас, вздохнул.
— Вот какое, братцы, дело. Там, где сейчас водокачка, был у нас обувной магазин. — И тут же, схлебнув чайку, замолчал.
Что происходит в эти минуты с ним: руки его дрожат, взгляд начинает бесцельно бегать, видимо, он не может сосредоточиться. Наконец внимательные глаза его заискрились. На щеках появился румянец. Скорбно откинув назад седые пряди, он вдруг произносит:
— Да что толку говорить. Который раз говорю… А во-вторых, нет тут ничего особенного, любовь как любовь, грустная и простая. Без всяких нравоучений. А если бы рядом в то время со мною кто был, может быть, и подсказал…
— С подсказки разве любовь получится?.. Это так себе… — перебивает Прокофьевича молоденький ершистый хирург.
— Тоже мне, гений… — одергиваю я его.
— Да тише вы, тише… — успокаивают остальные нас. И в ординаторской на некоторое время наступает тишина.
Я смотрю на Прокофьевича: ну до чего же он в эти минуты не защищен. И это человек, который в свои далеко не молодые годы может непрерывно изо дня в день простаивать за операционным столом десять, а то и более часов. А тут вдруг какое-то далекое воспоминание тронуло его и чуть не подкосило. Неужели душа его за столько лет не очерствела и осталась нежной и по-детски ранимой. Мало того, он пронес и сохранил в ней любовь к женщине.
Иван Прокофьевич начинает свой рассказ.
…Близ станции Русланихи, чуть левее, недалеко от переезда находится обувной магазин. Одноэтажный, с плоской крышей. С двумя фонариками у дверей и полевой тропинкой идущей к глухому забору давным-давно обвалившейся церкви. Я зашел в него этой весной совершенно случайно. У электричек — обеденный перерыв, и мне некуда было деть время.
Радуясь, из магазина выходили с покупками люди. Был май, и летняя обувь была так необходима.
Я бесцельно бродил по магазину, толкался, бегло рассматривал выставленную на прилавках обувь.
Мне понравились туфельки, нежные, с белой модной застежкой. Но, увы, мне некому их покупать. Я только закончил институт. Был холост. И хотя были у меня девушки, но они сами себе все покупали. Поэтому, перестав восхищаться женской обувью, я подошел к мужскому отделу. Подошел с мрачной, нарочитой серьезностью; огромные, чугунного цвета ботинки, сверкая заклепками, смотрели на меня, точно уставшие сомы, которых взяли и ни за что ни про что вытащили на берег.