Максим Максимович не удерживал ее, он понимал, что никогда она не смогла бы бросить науку для литературы, которая служила ей приятным отдыхом после крайнего умственного напряжения. Да и сама она говорила об этом писательнице А. С. Шабельской, удивлявшейся, как Ковалевская может совмещать столь разные виды деятельности:
— Многие, которым никогда не представлялось случая узнать более математику, смешивают ее с арифметикой и считают ее наукой сухой и aride (бесплодной). В сущности же, это наука, требующая наиболее фантазии, и один из первых математиков нашего столетия говорит, что нельзя быть математиком, не будучи в то же время поэтом. Только, разумеется, чтобы понять верность этого определения, надо отказаться от старого предрассудка, что поэт должен сочинять несуществующее, что фантазия и вымысел — это одно и то же. Мне кажется, что поэт должен видеть то, чего не видят другие, видеть глубже других. И это же должен и математик.
О себе, о своем тяготении к литературе она заявляла:
— Что до меня касается, то я всю мою жизнь не могла решить, к чему у меня больше склонности: к математике или литературе. Только что устанет голова над чисто абстрактными спекуляциями, тотчас начинает тянуть к наблюдениям над жизнью, к рассказам и, наоборот, в другой раз вдруг все в жизни начинает казаться ничтожным и неинтересным, и только одни вечные непреложные научные законы привлекают к себе. Очень может быть, — задумчиво произнесла она, — что в каждой из этих областей я сделала бы больше, если бы предалась ей исключительно. Но тем не менее я ни от одной из них не могу отказаться окончательно…
23 июля Софья Васильевна уже была в Вернигероде на Гарце, где Вейерштрасс с сестрами и усыновленным маленьким Францем жил в одном из отелей.
— Он не очень роскошный, — сказал Вейерштрасс Ковалевской, — но достаточно хороший, в особенности для такой нетребовательной дамы, как ты… Прекрасно, что ты отослала работу. Да и Эрмит дал тебе дельный совет — посидеть над литературной стороной сочинения до октября. Работа очень ценна, но изложение действительно неряшливое, ниже всякой критики…
— Я это знала, но от усталости ничего больше не могла сделать, — мрачно ответила Софья Васильевна.
Вернигероде так уютно расположился у подножия гор. вокруг все так соблазнительно цвело, что невозможно было удержаться от долгих прогулок. А по-новому изложить исследование — значило опять засесть недели на две-три за письменный стол.
— Дорогая, — улыбнулся старый учитель, — это еще не самая большая из жертв, которых требует наша наука!
К досаде Ковалевской, возле Вейерштрасса как раз в это время собралось много молодых математиков: Гурвиц, Шварц, Кантор, Хеттнер, итальянец Вольтерра, приехал и давний почитатель Поль Дюбуа Реймон. Они вели оживленные беседы, горячие споры, а Софья Васильевна должна была уединиться в своей комнате и писать, писать, пока не темнело в глазах.
В таком напряжении она провела полтора месяца, почти до конца переделала мемуар и натолкнулась на новые интересные результаты, которыми поспешила немедленно заняться. Позднее она получила за это дополнительное исследование премию Шведской академии.
6 декабря 1888 года Парижская академия известила Ковалевскую о том, что ей присуждена премия Бордена, и просила прибыть в понедельник, 12 декабря, ровно в час дня, на публичное заседание, на котором будут оглашены результаты конкурса. А Миттаг-Леффлеру сообщили по телеграфу, что «хвалебную речь президента Жансена, отмечавшую высокую оригинальность работы Ковалевской, все ученые встретили горячими аплодисментами». Но даже такое событие не вывело Софью Васильевну из подавленного состояния. Она была настолько истощена чрезвычайным напряжением сил, что не могла даже радоваться. Как всегда, ее воображение рисовало совсем иные картины. Глядя на провожавшего ее Миттаг-Леффлера, она повторила его вопрос: