Софья Васильевна все больше углублялась в исследование одной из труднейших задач — о вращении твердого тела.
«Новый математический труд, — как-то сообщила она Янковской, — живо интересует меня теперь, и я не хотела бы умереть, не открыв того, что ищу. Если мне удастся разрешить проблему, которою я занимаюсь, то имя мое будет занесено среди имен самых выдающихся математиков. По моему расчету, мне нужно еще пять лет для того, чтобы достигнуть хороших результатов».
В этом письме впервые с такой определенностью шла речь о вращении твердого тела. Это пока был еще тот период, когда ученый, как следопыт, только изучает запутанные и неясные тропы, чтобы отыскать среди них одну верную. Но Ковалевская, наконец проверив все существующие методы решения задачи и отвергнув их как несовершенные, смело применила новые средства и… поверила в успех. Правда, предстояли годы напряженнейшего труда, чтобы приблизиться к цели. А времени не хватало.
Дни наполнялись лекциями, занятиями, встречами с разными людьми. Много сил отнимала подготовка к печатанию последних томов произведений Брема, которые Владимир Онуфриевич не смог издать. После его смерти Софья Васильевна предлагала Суворину приобрести у нее Брема, но разбогатевший издатель предложил ей смехотворно низкую цену. Ковалевской нужны были деньги для уплаты долга друзьям-кредиторам Владимира Онуфриевича, вовлеченным в операции с паями рагозинского общества.
Слава ее между тем росла. «На Ковалевскую» хозяева приглашали гостей, как приглашали «на Нансена», входившего в моду. В обществе ее называли «наш профессор Соня (Sonya)», ее именем называли детей. Может быть, эта «суета сует» порой вызывала бы у нее беззлобную иронию, порой забавляла бы ее, не будь все так плоско и серо кругом.
Софья Васильевна начинала всем существом своим понимать страстные метания Стриндберга, гневную музу Ибсена, протесты Анны-Шарлотты и Эллен Кей против ханжества и лицемерия общества. Буржуазное самодовольство его «столпов», создававших общественное мнение, давило, как чугунная плита. Ковалевская задыхалась в густых парах фарисейской, своекорыстной благонамеренности, самоублаженной пошлой респектабельности торгашей.
Друзья — умные, милые, добрые к ней — уже не могли дать ей ничего нового, возбуждающего мысль. Она знала наперед все, что они скажут, подумают в том или ином случае. Ей не хватало России — ее гигантских масштабов в добре и зле, постоянного кипения идей, не хватало русских, всегда неспокойных, всегда к чему-то стремящихся.
— Если нельзя доставить себе высшего счастья в жизни, счастья сердца, — говорила она близким друзьям-шведам, — то жизнь, во всяком случае, бывает еще сносною, когда живешь в подходящей духовной среде. Но когда не имеешь ни того, ни другого, жизнь становится просто невыносимой!
Стокгольмское «общество» требовало жертв: следовало делать визиты почтенным лицам, принимать их приглашения, независимо от того, нравятся они или не нравятся. Это были богатые люди, от благоволения которых зависело существование университета, судьба ученых, ее собственная судьба.
Обед у директора банка Пальме — благотворителя, общественного деятеля — оставил особенно неприятный осадок. В присутствии старой швейцарки-гувернантки и кюре хозяин разглагольствовал о «безнравственности» новой пьесы Анны-Шарлотты, в которой писательница обличала лицемерие буржуазной морали.
— Никогда ничего подобного не могло произойти в Стокгольме, — с апломбом заключил он свои бесцеремонные, невежественные нападки.
— Я, конечно, не могу претендовать на то, что хорошо знаю стокгольмское общество, — сдержанно ответила Софья Васильевна, закипая внутренне, — но мне приходилось уже слышать несколько рассказов о подобных происшествиях, герои которых весьма уважаемые лица.
А сама подумала, не имеет ли и он каких-либо личных причин с таким раздражением объявлять пьесу безнравственной и неправдоподобной? О нем говорили, что его образ жизни вовсе не отличается аскетизмом. Главное же, он убежден, что должен придерживаться тех взглядов, какие исповедуют денежные тузы, которым он служил и которые держали в своих руках его благополучие. А Анна-Шарлотта расшатывала своими произведениями устои буржуазного существования.
— Госпожа Эдгрен-Леффлер позволила себе воспользоваться для описания вестибюля барона Вольфа вестибюлем моего дома, — с тупым высокомерием объявил Пальме и предложил гостье самой убедиться в этом.