Выбрать главу

С авиацией как родом войск у него были личные счеты. Вот вам художественное остроумие судьбы – отец был искалечен первосамолетами, народившейся силою новой эпохи, воплощением уже не его, а моей предстоящей войны: свинцовая стрела с трехгранным наконечником вонзилась ему в ляжку, когда он пил утренний кофе, сидя на орудийном лафете и не передергиваясь от привычных шрапнельных разрывов и посвиста пуль. Пилоты французских бипланов ворохами вытряхивали эти стрелы из ящиков над скоплениями нашей пехоты. Стимфалийские птицы, роняющие на немецкие головы смертоносные перья. Что-то от рока древних было в этой новаторской смерти, беззвучно пикирующей с самолетных небес. К Руди этот железный хромец относился со спартанской брезгливостью, словно к самому слабому в нашем помете щенку: раздражающий меланхоличной своей отрешенностью, Руди стал для него страшноватым симптомом вырождения Борхов.

Обращенный в себя и никак не могущий ужиться с собою самим, наш таинственный брат до шестнадцати лет оставался одиноко растущей стыдливой мимозой, никому не известный и будто бы вовсе не желавший быть кем-то услышанным, а потом мать без спроса пустила в обращение его фортепианные пьесы, и они восхитили и дряхлого Штрауса, и «властителей дум поколения» Берга и Веберна. Руди быстро прошел сквозь искушение жирной новизной сериализма, распрощавшись с идеями Шенберга раньше, чем этот еврей был загнан немцами в разряд дегенератов, и сделав это из соображений, весьма далеких от инстинкта самосохранения. Его «Освобождение из лона», «Мир молчит» и особенно «Благодарение» меня завораживают. Помню, как мы гуляли по Штральзунду и зашли в небольшую, по-моему, шведскую кирху согреться. Мои щеки ободраны ветром, я не чую от холода ног, а еще через миг – всего холода мира, и это Jesus bleibet meine Freude разносит все мое нутро по высоте. И, почувствовав, что невместимый восторг бытия клетку ребер сейчас разорвет, я беру брата за руку, Бах течет в нас, как кровь, сообщая, что мы с ним – одно. Дуновение этой же силы я чувствовал в собственной музыке Руди – алмазно твердые и невесомые аккорды, почти что исчезающее, слабое, но не могущее погаснуть никогда полярное сияние, зачарованный собственной тишиной снежный мир, который соткан из несметных одинаковых трезвучий: Руди перебирал их, как четки, и единственное, что его занимало, – это их чистота, производство такой чистоты, что даже для меня и прочих тугоухих особей она звучала как неоднородная. Так эскимосы различают множество различных состояний льда и никогда друг с другом их не перепутают.

Быть выдвинутым в «первый ряд» теперешних немецких композиторов он, разумеется, не мог: теперь мерилом музыкального величия могли быть только «выражающие национальный дух» литавры и фанфары, в программах филармоний царили лишь вагнерианская громокипящая мегаломания и пафос, все эти Вотаны, Брунгильды, Зигфриды, валькирии, в то время как Руди вообще ничего не хотел выражать, а тем более громко. Высоко его ставивший Штраус предложил ему, впрочем, членство в Reichsmusikkammer, что избавляло Руди от призыва в действующую армию: абсолютная воля империи уравняла немецкое простонародье с потомственной аристократией, и даже дети рейхсминистров должны были служить на общих основаниях – командирами танков и подносчиками орудийных расчетов, – точно так же, как отданный Сталиным на заклание Яков. Музыкантов, артистов и прочих «выразителей национального духа» еще берегли, равно как и ученых, конструкторов, механиков – всех, кто мог создавать для империи новые самолеты и танки.

Положение Руди в Имперской музыкальной палате было более чем шатким: он уклонялся от вступления в партию, уверяя, что музыка, сочиненная им, не становится более или менее немецкой от того, что он, Руди, «еще не в рядах». До недавнего времени он проходил по разряду «блаженных»: ну какие претензии могут быть к птицам, к собакам?

Оказалось, что могут. Сочинения брата порой исполнялись в нейтральных пределах – вот кто-то из британских дипломатов и отправил одну из его партитур в кругосветное плавание. Бесподобная «Зимняя музыка» и позднейшее «Благодарение» были записаны Королевским оркестром для радио, кто-то в Красном Кресте догадался использовать их как лекарство, где-то между уколами морфия и святыми отцами, облегчая агонию безнадежных больных. В английских газетах написали о «музыке исцеления и милосердия», о молодом немецком композиторе, «услышавшем всечеловеческую боль» и «воззвавшем из сердца нацистской Германии к состраданию и примирению». Два десятка доносов тиражом в миллион экземпляров. Руди был освещен ярким светом, словно рыба в ночной глубине нечаянно упавшим на нее прожекторным лучом. И теперь под ним медленно накренялась земля: все трудней устоять, не сбежать под уклон – и, наверное, все-таки лучше на фронт, чем в железную пасть Заксенхаузена.