Выбрать главу

— Утро доброе! — сказал он по-русски хрипловатым со сна голосом. — Отдохнула хорошо ли?

И Кинэ поняла его, улыбнулась радостно-озаренно. Она подставила лицо свету зари, как подставляют его под теплый ливень, закрыла глаза и некоторое время сидела так, неподвижно, расслабленно, будто боясь расплескать очарование тихого этого утра. Она была счастлива.

Федору хотелось прикоснуться к ней, к детски-восторженному ее счастью, но он боялся вспугнуть его, боялся потревожить ту особую струну, которая в этот миг звучала в ее душе.

Она встряхнула головой, словно возвращаясь от сна к действительности. Стала хлопотать, помогая Деке накрывать «стол». Отыскала и накрошила в похлебку приправы — какой-то пряной и острой травки, на лопухе разложила разварившуюся рыбу, достала ложки. Они стали хлебать варево вприкуску с ячменными лепешками. Ели и глядели на реку, не видя, не замечая ничего, кроме бездомного своего счастья.

Душа у Федора сжалась от какого-то до жути простого, давно уже не испытываемого житейски уютного чувства — и к этой девчонке, и к утру, и ко всему этому гостеприимному дикому берегу, от которого исходят добро и покой, почти домашность. Что-то в Федоре раскрепостилось, какая-то пружина распустилась в нем, он вдруг почувствовал себя свободным, сильным и правым во всем. Так бывало с ним редко и очень давно, так давно, что Федор уже и не помнил, когда и как это было. Теперь это снова проснулось в нем, затопив все его существо. Случилось это только с Кинэ, из-за нее, и только когда они остались совсем одни.

В приливе вспыхнувшей нежной благодарности он сжал ей руку, обхватил за плечи, обдал ее шею горячим дыханием; и она поняла, что Федор оттаял, отмяк сердцем, избавился от угрюмой своей замкнутости, которая, не поймешь с чего, нет-нет да и накатывала вдруг на казака. И сердце у нее забилось потерянно, затрепетало, так остро кольнуло в нем от счастья — гляди-ка, какая трепетная нежность крылась в Федоре под суровостью-то! — задрожало все внутри у нее от малой той ласки, в голову будто хмель ударил.

…Река играла то серебром, то золотом; было тихо. Лишь всплески крупной рыбы доносились с реки.

«Ушицу, что ль, из свежей рыбы сварганить? — подумал Федор, возвращаясь с небес на землю. — Старая-то лежалая, обрыдла уж, да и мало ее. До Кузнецкого едва ли хватит…»

* * *

У самой воды рос тальник. Федор нарезал тальниковых веток, выбрав лозины позеленей и погибче, и принялся плести морду. С привычной этой работой (любой малец в русском любом селенье самоловы плести научен) Дека управился быстро — Кинэ даже не успела вдоволь налюбоваться ловкостью Декиных рук, как самолов был готов. Федор прочел в ее глазах восхищение и, застеснявшись такого ее взгляда, стал плести следующую морду.

К обеду три морды лежали на дне: одну из них он спустил в тихое, поросшее камышами, приглубое место, вторую — поближе к перекату, а третью — в затравевшую заводь.

Каково же было ликование Кинэ, когда Федор, багровея от натуги, выволок одну за другой все три морды, набитые ленками, окунями и сорожками!

Весело взбулькивал на костре казанок с ухой, распространяя вокруг аппетитные запахи. Река бормотала в полутьме неназойливо, приглушенно, будто делясь с ними какими-то своими дремучими мыслями.

Федор слушал лопотанье воды, неустанно бегущей, спешащей в бессонном и вечном своем движении туда, к Кузнецку. И мысли его текли и спешили вместе с водой и подобно ей — плавно и обтекаемо, не останавливаясь, не задерживаясь ни на миг. Только мысли эти быстрее и стремительней любого течения. Они были уже далеко отсюда, мысли казака, — там, в Кузнецком остроге, его, Федора, крепости и детище, о котором казак как-то вдруг запамятовал, забыл за событиями последних суматошных месяцев. Дело, ради которого он голодал и терпел стужу, принял смертную почти рану, его дело — город, выстраданный и выстроенный им, — заявило, напомнило о себе, властно ворвалось в его думы. И чем ближе был казак к Кузнецку, тем чаще и подробнее размышлял о своем детище.

Он живо представил себе окутанный сумерками острог, сторожевых, негромко переговаривающихся в шалашах и на башнях, скрип дверей, чей-то смех, звяканье железа, кашель — те разные, живые, идущие от людей звуки, что создают невнятный, сплошной гуд, висящий над любым городищем. И ему с новой силой захотелось поскорее оказаться там, посреди всех этих привычных звуков и знакомых запахов, от которых он уже успел отвыкнуть и которые стал было уже за последние месяцы забывать.

Почему-то именно этот негромкий, но внятный и настойчивый вечерний гул укладывающегося спать городища и вспомнился сейчас казаку. Как-то примет его Кузнецк не одного? Уходил сам-друг, а вернется с невестой…