Терялись в догадках служилые: кого же воеводой-то скажут? Наконец, стало известно, что в воскресной проповеди отец Анкудим произнесет нечто важное, что прольет свет на предстоящие события.
В воскресенье в церковь пришли все.
В полумраке церквушки волчьими глазами мерцали желтые огни лампад. На душе у прихожан было зябко и тревожно. Из всех углов тянуло плесенью, которую не в силах были перебить запахи ладана и лампадного масла. Голоса нескольких певчих из казаков, из коих выделялся дискант Омели Кудреватых, звучали напуганно и уныло. И хотя в проповеди отца Анкудима не прозвучало ничего, кроме туманных упреков в адрес некоего «властолюбца злосотворшего предержащего», все отнесли это к Боборыкину и были рады сим намекам, как предвестнику скорой смены воеводы, ибо раньше такие слова могли кончиться для попика плохо. Проповедь свою отец Анкудим кончил, будто камень бросил, совсем уж зловеще — словами писания:
— «Близко погибель Моава, и сильно спешит бедствие его».
Казаки красноречиво переглядывались. Старики, глухо постукивая палочками, говаривали:
— Гумага прийшла — новый воевода едет.
Уж и поименно узнали: Евдоким Иванов сын Баскаков зовут воеводу. А еще сказывали, добряк новый воевода, и нет у него в заводе служилым зубы считать. Гоже так-то.
Отец Анкудим готовился к торжественному богослужению — каждодень прополаскивал сивухой глотку, дабы достойно гаркнуть новому властителю «многая лета». Мздоимцы из боборыкинской канцелярии поспешно придумывали способ переложить вину со своих голов на Тимохину. Благо репутация его давала к этому предостаточно поводов.
Боборыкин торопливо заметал следы. Двери подклетей и аманатской были открыты: из затхлых, земляных нор выползали изможденные сидельцы. Иные были седы и с пепельными серыми лицами, иные молоды, но в новых морщинах. Выходили, не веря в освобождение.
Смена воеводы
С последними стругами с понизовья, из Томского, нагрянул сотник со стрельцами: привез в Кузнецк партию колодников. Партия была невелика: тяглые мужики числом семь, сосланные за пожоги, худородный помещик, в разбое уличенный, да три пленных немчина. А главное, привез сотник грамоту за царевыми печатями.
Гроза татар, мучитель служилых, воевода брал свиток, и руки его мелко дрожали, и липкий пот проступал на бледном челе. Запоздалое раскаяние проснулось в дремучей душе воеводы. Жизнь, вставшая на дыбы, как норовистая кобыла, била его по зубам.
— Чти! — сунул Тимофей свиток подьячему и стал раздирать душивший его ворот рубахи, словно то была петля, а не ворот. Подьячий, как ему показалось, слишком мешкотно распечатывал грамоту, и Боборыкин выхватил ее из рук канцеляриста. Дрожа, как в лихорадке, искрошил черные печати, перескакивая с буквы на букву, стал читать длиннущую склейку с росписями дьяков на каждом скреплении:
«От царя и великого князя Михаила Федоровича всеа Ругии в Сибирь, в Кузнецкий острог, воеводе нашему Боборыкину Тимофею».
Смысл писаного ускользал от него, мысли в голове путались. Мозг безотчетно отметил: склейка долгая, не пожалели гумаги. А гумага добрая, немецкая… Стопа — четыре гривны. Не к добру это.
Комкая фразы, почти не понимая смысла, с трудом добрался до середины. Мозг бессознательно ухватился за главное:
«… А ждать Боборыкину Тимофею приезда в Кузнецкий острог нового воеводы Баскакова Евдокима Ивановича и сдать тому острог и всякое строенье запасы…»
Боборыкин дочитал грамоту до конца. Свиток кончался обычной фразой:
«Писан на Москве лета 7129-го октября в 3 день».
На обороте красовалась выведенная полууставом витиеватая роспись:
«Дьяк Федор Апраксин».
У Тимофея будто гора с плеч свалилась. Даже зубы перестали стучать. Слава те, господи, пронесло! Не на чепи, не в железах отбудет грабитель ясачных Тимошка Боборыкин.
Тимоха-хват догадывался, что стоны ясачных долетели-таки до ушей думных бояр. И учинили бы сыск бояре, да, к счастью воеводы, Сыскной приказ в те поры более был занят розыском утеклецов. Правительству было не до крошечного Кузнецка, бунты сотрясали провинцию.
Недавняя польская интервенция и опустошительные походы на Москву гетмана Сагайдачного вконец разорили кормильца мужика. А попытка казны залатать прорехи с помощью новых обложений довершила разорение крестьян. Последние времена настали.
«…А по заводу литовских и русских воров учинилась великая смута и воровстве на Москве», — говорится в «Актах исторических»; «Акты Московского государства» вспоминают: «как грех ради наших в смутное время литовские люди сидели в Москве».