Здесь, на торгах, инородец впервые постигал всепроникающее могущество денег. Из Кузнецка по улусам растекались копейки с изображением всадника с копьем (потому и названа «копейка»), отсюда начинали долгий путь в Монголию и Китай иноземные ефимки «с признаком» — с русским штемпелем поверх латыни.
И уже не как-нибудь — Аба-Турой звали Кузнецк в абинских улусах. По-татарски означало это слово «отечество». Несравненно спокойней было за широкой спиной Аба-Туры. Кузнецк, хотя и медленно, разрастался из года в год, становился силой. Все трудней было ближним князцам противостоять ему.
Чаще других наезжал в Кузнецк абинский паштык Базаяк. С казаками он общался достаточно, чтобы перенять некоторые их обычаи, и даже языком их овладел, но почти не утратил первобытной своей живописности. Обретя нового, христианского, бога, выкрест Базаяк и своих татарских божков не обижал и молился им тайком от отца Анкудима.
Лицо Базаяка было рябым, со следами перенесенной когда-то «корявой болезни» — оспы. Многие абинцы переболели ею. По аилам часто встречались кривые, а то и вовсе ослепшие после оспы.
Казаки из начальных привечали паштыка как могли, случалось, и хмельным потчевали, и Базаяк, вкусив зелья, любил порассуждать, побахвалиться:
— За свой улус, как за себя, ручаться могу. Когда другие князья с вами на языке вражды говорили — мой улус молчал. Когда Боборыкин-воевода первую пашню пахал — кто ему лошадей давал? Базаяк давал!
Воевода рад был годовым торгам по-своему. За продажу коня бралось мыто: «пошерстное» в шесть денег, за продажу скотины — «роговое» — тоже в шесть денег. Купцы платили «таможенные сборы» — десятую часть — на государя. Опричь того, с мягкой рухляди бралась одна шкурка с десятка, за продажу и куплю хлеба — пятак с рубля.
Сборы те подьячие аккуратно записывали в толстую «Таможенную книгу» и в «Книгу государевых доходов».
Впрочем, не все собранные деньги учитывались. Часть их, и не малая, текла в бездонную мошну воеводы, кое-что перепадало подьячим, мытарям и таможенным целовальникам. Не гнушались брать и съестное: рыбу, мясо, грибы, ягоды и даже колбу. При этом отбиралось все самолучшее: грибы махонькие — размером с ефимок, мед духмяный — от дикой пчелы, рыба свежая. Купцы побогаче доставляли съестные взятки прямо на поварню воеводы.
Глядя на отчаянный торг купцов с иноверцами воевода самодовольно хмыкал в усы: вот она, сила купечества российского! Не казаки, не мушкетоны пробьют государю дорогу. Покорит иноверцев товар российский.
…Купцы привезли с собой отменную погоду. Серовато-голубым пылило бездонное небо. По небу плыли тугие розовые облака, и было празднично и бестолково.
Под деревами, на взгорке, звенел веригами шелудивый и старый юродивый. Сквозь грязные его лохмотья торчали ребра — хоть играй на них, как на балалайке. Вся голова его напоминала всклокоченный уродливый репей. Солнце красноперым кочетом реяло над торжищем, над юродом, слепило глаза. Юрод щурился и чему-то блаженно улыбался. С хрипом и клокотаньем срывалась с его слюнявых губ песня:
Юрод хрипло кукарекнул и ударил себя руками, словно крыльями, по бокам.
Шаркая подошвами, к нему подошел поп Анкудим. Юродивый забормотал, словно молитву:
— Аще кто, радея о нищих, а самому подать нечем, и он украдет у богатого и даст убогому, то несть грех…
— Блаженные и младени суть мудрецы, но не потому, что умны, а поелику искренни, сиречь правдивы, — пробасил отец Анкудим, осеняя убогого крестом.
Служилые не баловали юрода вниманием. Окажись юрод в людной Твери, набожный люд валил бы к нему валом: бабы вышептывали бы у него снадобья от килы, да от сглазу, да от вертиголовы, разорившиеся купчишки пытали бы о торговом счастье, а стрельцы о молитве от стрелы поганской. Но тут, в этом кандальном безрадостном краю, собрались изгои — те, кому не нашлось места под небом набожной Руси. Их сильные пальцы чаще сжимали рукоять сабли, чем складывались в двуперстие. Если и случалось им подать юроду, так делалось это больше из сострадания, чем из суеверного почтения к нему.