Тогда я появлялся дома не часто, поэтому для меня происходившее далее было не плавным и ползучим, а резким и галопирующим. Вскоре в этом же доме разбили еще одно окно. Его тоже никто не заменил. Через месяц в доме не было целых окон, а на стенах появились надписи. В основном матерная брань, но было что-то и про фабрики крестьянам. Их никто не стер и не закрасил. Когда я вернулся домой в следующий раз, окна соседних домов были разбиты. А еще через время разбитые окна и грубые надписи появились и в моем доме. Разруха, как эпидемия какой-то страшной болезни, захватывала дом за домом, вытесняя не самих людей, а их нормальность.
Я остановился около того дома, с которого все началось много лет назад – в нем было одно неразбитое окно и в этом окне, несмотря на ранний вечер, уже горел тусклый свет. А в том самом черном оконном зеве никаких ящиков больше не было – я смог разглядеть лишь какое-то скомканное тряпье и бумагу.
Мой старый дом остался за моей спиной легко и быстро – меня здесь больше не было. Я не оглянулся, не замедлил шаг, но и не ускорился, пытаясь убежать. В нем разбитых окон не было, по крайней мере, со стороны улицы.
Я смог быстро найти ателье Громова. Когда Чернышев только рассказывал мне о рыжеволосом человеке с фотокарточки, бывшей теперь в руках у милиции, я удивился тому, куда жизнь определила Ивана Громова. Правда, тут же одернул себя – были истории и поудивительнее у тех, кого мне довелось убить. В действительности, самым странным совпадением или иронией судьбы мне виделось то, что все мои прежние цели все еще были в Москве, а не разбрелись по огромной стране. Вернее, некоторые из них разбрелись, но и Юдин, и Матвейчук уже давно погибли.
Ателье было на первом этаже, и освещенное окно было надежно защищено большой изящной решеткой, странной до того, что я долго не мог отвести от нее взгляд. А потом едва не хлопнул себя по лбу, узнав в этой решетке кусок ограды Александровского сада с медальонами в виде львиных морд, с которых, разумеется, давно соскребли позолоту.
Лишь разобравшись с этим, я заглянул в комнату, защищаемую этой решеткой – Громов сильно изменился за прошедшие годы. Я не очень хорошо помнил его лицо и не смог бы его узнать, если бы не описание Чернышева. Громов располнел, заматерел и начал лысеть – стал похож на сатирическое изображение нэпмана с какого-нибудь плаката. Он был занят работой – у стены стояли молодые люди, имевшие взволнованный вид. Громов довольно грубовато велел им встать свободнее и улыбнуться, а еще не моргать, пока он не разрешит. Он не разрешал примерно две минуты – у девушки даже слезы по щекам побежали, но она не моргнула и не стерла принужденную улыбку с лица.
Можно было постучать в ателье и под видом клиента подождать, пока Громов закончит с этой парочкой, но я опасался, что он меня узнает. Поэтому я остался у подъезда и решил выждать, пока Иван останется один. То ли минуты тянулись слишком медленно, то ли Громов собирался выжать из несчастных ребят все соки, но они все не выходили. Я оставался спокоен – Громов был на виду и не собирался никуда деваться. Сейчас было не лучшее время для наблюдения за снегирями, но своей рыжиной и ворчливостью Громов напомнил мне эту птицу. Я улыбнулся этой мысли и достал свои записи. В последние дни я почти не работал над ними, затянутый в омут переживаний – это было неправильно, поэтому сегодня с утра я заставил себя потрудиться: «Ничто иное не подвергает нас таким страданиям, как наше сожаление. Каждый человек желает избавиться от своих сожалений. Но и приподнятость, и подавленность ведут нас к опрометчивости. Позже память о нашем безрассудстве приведет нас к раскаянию, а раскаяние к чувству сожаления. Потому верно сохранять стойкость духа перед любыми невзгодами и не давать себе упиваться радостью при любой удаче…»
Молодые люди наконец ушли, почти выскочив из ателье. Из темноты я мог наблюдать, как они двумя бабочками закружились перед подъездом, как девушка рассмеялась, а парень закружил ее в воздухе. Неужели Громов своими придирками довел их до того, что теперь, получив свободу, они радовались, как дети.