Как-то, собравшись с духом, "батя" признался, что ему очень хотелось бы поменяться с Григоре сапогами.
— Як правду казать, — начал он, словно оправдываясь, — мои чеботы с твоими не поровняешь, и товар не тот — кирза — и хвасону нема. Так если ты согласный, то я тебе еще и придачу могу дать…
— А мне ничего не нужно, баде, — перебил его Бутнару. — Только бы они тебе по ноге пришлись, а то я чуть не покалечил себе ноги. Беда с этим модным фасоном.
"Батя" не дал ему договорить:
— Це ты про носки? — спросил он, с трудом снисходя к такому явному отсутствию вкуса. — Гм… Да-а…
Через несколько минут Кондратенко уже щеголял в сапогах Григоре Бутнару. Натянуть их, признаться, пришлось без портянок, иначе не лезли, да и ступать надо было деликатно, чуть касаясь пола. "Батя" ходил с такой гримасой на лице, словно всячески старался не разбудить кого-то — и все-таки разбудил.
Однако обмен состоялся. Кондратенко и не думал идти на попятный, напротив, он был признателен молдаванину и считал себя его вечным должником.
Сколько раз "батя" спорил с сержантом, вступаясь за "земляка".
— Хлопец же специальность имеет — оружейник. Це одно. А ты подумал, сынку, что он еще и по-немецки говорит, переводит…
Но сержант холодно выслушивал доводы старого солдата.
— Оружейники нам теперь не нужны. И дипломатию тоже разводить ни к чему. Немцам хлеб нужен. Разговорами их не накормишь. А вот сам ты зря обмундирование снашиваешь. Помог бы парню, если видишь, что не справляется!
"Ишь ты — "помог"! Так он сразу и поможет!"
Впрочем, помогать и не пришлось, потому что Григоре скоро привык к своей работе и даже полюбил ее. По дороге в поле и обратно возчик пел, сидя на передке фуры, болтал со своими пассажирками: все-таки упражнение в немецком языке. Этот парень — такой добродушный и веселый — пришелся немкам по душе. Все старались залезть именно в его фуру. И первый деревенский хор тоже сам собой составился в этой фуре.
Получилось это очень просто.
Однажды утром, когда девушки, втиснувшись в повозку, отправлялись на работу, одна из них несмело запела песню. Остальные уныло слушали ее — никто не подтягивал. Так проехали полпути. Видя, что никто не подпевает, девушка смутилась и замолчала.
И тут раздался другой голос — это Григоре запел ту же песню по-молдавски.
Припев подхватили уже все девичьи голоса. Так возник хор.
Скоро у жительниц Клиберсфельда не было секретов от Гриши: его не боялись, ему доверяли. Григоре посмеивался, уверял их, что жизнь наладится, был со всеми одинаково вежлив.
Но немки отлично знали, что у него нет "паненки". А Григоре и не глядел на женщин. Он ждал демобилизации. Правда, два года службы в румынской армии и четыре года войны отняли у него юность — ничего! Он себе "паненку" дома найдет. И уж, конечно, — не немку.
Не нравилась молдаванину эта промозглая Германия, эти серые замки с окошками-бойницами. Все дышало унылым казарменным духом: "Stab", "Herr Kommandant", "Schneller", "Schneller"!..
Пригласишь немцев в воскресный день на совещание, являются непременно строем, маршируют, да еще шаг отбивают: "Eins-zwei-drei… Eins-zwei-drei…"!
…Фура неспешно катилась по дороге, лошади бежали трусцой… Григоре вспоминал первые недели жизни в этой немецкой деревне. Как только солдаты приехали, им пришлось прежде всего познакомиться со старым близоруким Иоганном Ай.
Иоганн был седой, сутулый, высокий старик, всегда в подтяжках, иногда в жилетке, непременно с галстуком. Он всю жизнь служил у барона фон Клибера, который, кроме замка и прочего добра, владел тремя четвертями всех земель в округе.
Когда советские войска внезапно прорвали фронт, барон укатил на Запад "до выяснения ситуации", укатил с семейством в чем был, захватив только шкатулку с фамильными драгоценностями, и больше не вернулся.
Взяв за руку трехлетнюю внучку Марту, осиротевшую в годы войны, старый Иоганн покинул со всем скарбом маленькую сторожку, где он жил, и приютился у кого-то в деревне.