Сам Смирнов был гораздо приятнее своего спутника. Во время нашей первой встречи его явно мучила боль в руке, которую он повредил при аварии автомобиля. Я заметил это и любезно предложил ему показать руку нашему корпусному хирургу. Хирург дал ему что-то для облегчения боли и предложил взять с собой какие-то болеутоляющие таблетки. Поэтому при нашей встрече он был настроен очень сердечно и прибыл без своего грозного товарища, которого я с тех пор ни разу больше не видел.
Русские предпринимали весьма грубые попытки перехитрить американцев, застигнуть их врасплох. Когда мы у них обедали, я заметил, что Смирнов произносит тост, выпивает со мной рюмку водки, а затем, отходя в сторону, подставляет мне другого офицера, чтобы он тоже выпил со мной. Сам Смирнов пил далеко не после каждого тоста. Я взял его под руку и сказал через переводчика:
— Ладно, если уж пить, так пить вместе, без всяких хитростей.
После этого каждый раз, когда произносили тост, я смотрел ему в глаза, и он вынужден был пить. Так что к концу вечера мы оба были одинаково хороши.
Затем мы дали обед в честь Смирнова и его офицеров, обед, лучше которого трудно себе представить. Я послал свою личную охрану в один из замечательных Мекленбургских заповедников, где охота была запрещена уже несколько столетий. Солдаты возвратились с оленем, гусями, утками и рыбой, и обед получился на славу. Водки у нас не было. Подавалось бурбонское виски, которое немного крепче водки, и было любопытно наблюдать, как русские обращались с этим напитком. Сначала они отнеслись к нему с подозрением, как и к нам самим, но мы не старались перехитрить их и не навязывали им тостов, как это делали они.
В конце вечера мы показали русским несколько военных фильмов о боевых действиях воздушно-десантных войск, и это произвело на них, по-видимому, глубокое впечатление. Впоследствии я даже слышал, будто один молодой русский офицер выпрыгнул из окна третьего этажа, желая доказать, что русские крепки и не нуждаются ни в каких парашютах.
Мы установили с русскими осторожные, но весьма приятные официальные и личные взаимоотношения. Мне без труда удалось договориться с ними относительно всех деталей военного характера. Мы определили буферную зону, порядок в которой поддерживали обе стороны (занимать ее не могла ни одна из них), и все у нас шло гладко. Трения начались позже, когда на смену боевым командирам пришли политические комиссары.
Но к тому времени я уже возвратился в штаб верховного главнокомандующего. Там я попросил генерала Эйзенхауэра отпустить меня на пять дней домой, и он любезно удовлетворил мою просьбу. Когда мой личный пилот Биль Вильямс, чудесный парень из Хидсборо, штат Техас, узнал, что я отправляюсь в Соединенные Штаты, он не захотел и слышать о том, чтобы я летел на одном из наших больших четырехмоторных самолетов. В самолете С-47, которым я часто пользовался во время войны, он установил несколько запасных баков, и мы полетели на нем.
В Европу я собрался вернуться скоро, так как до меня дошел слух, что меня хотят назначить комендантом американского сектора Берлина, Этого назначения я ожидал без особого энтузиазма.
Но когда я приехал в Вашингтон и явился засвидетельствовать своё почтение генералу Маршаллу, он предложил мне более приятное и, с моей точки зрения, более интересное назначение. Мы тогда собирали силы для нашей последней крупной кампании на Японских островах, и, как сказал Маршалл, мой корпус в числе пяти других перебрасывался в район Тихого океана.
Когда штаб корпуса прибыл в Бостон, я встретил там офицеров, и мы выехали в лагерь Кемпбелл, штат Кентукки. Наконец, был получен приказ, и мы отправились на запад навстречу новой войне против нового и не менее жестокого противника. Мой самолет находился над Сан-Франциско, когда по радио было получено сообщение о капитуляции Японии. Я послал пилоту записку, предлагая ему развернуться и лететь назад, домой. Он вежливо отказался, и я не возражал. Война окончилась. На земле, наконец, установился мир. Я уселся поудобнее и заснул.