Выбрать главу
Дважды два — четыре, Два да три — пять. Ах, вот и все, что мы можем, Что мы можем знать…

Текст этого гимна безрассудства и нарочито инфантильная музыка к нему принадлежали перу известного поэта, одного из талантливейших представителей дореволюционной литературы, отличного переводчика и безупречного знатока театра. Вообще, среди постоянных посетителей этого кабаре было немало таких знаменитостей, и возможность увидеть их всех вместе, завести с ними знакомство привлекала многих в «Привал комедиантов».

Я и моя спутница, журналистка из «Известий», заняли один из маленьких столиков и, затерявшись, как мне казалось, среди многочисленных посетителей (была суббота), с интересом наблюдали разноликих «комедиантов».

На эстраде, не обращая ни на кого внимания, группа актеров заканчивала репетицию «Зеленого попугая» Артура Шницлера. Потом эту группку лицедеев сменила, при всеобщем оживлении, исполнительница злободневных частушек. Увы, это не была обычная эстрадная певица, подвизавшаяся ранее на подмостках «Аквариума» или «Буффа», — с частушками выступала достаточно известная Петербургу оперная актриса:

Эх, на улочках костерики горят, Нам не страшно, что буржуи говорят.

Вслед за ней появился на эстраде толстенький пожилой человек в старомодном пенсне, с округлыми, плотными, словно раздутыми двусторонним флюсом, румяными щеками, пушистыми усами и седой испанской бородкой. В ученом академическом мире его считали газетчиком, в либерально-народнических газетах он слыл ученым. Он произнес речь следующего содержания:

— …Итак, современники, петербургский период российской истории кончается. Как баснословно он начался, так баснословно кончается на наших глазах… Петрограду быть пусту. В петровском парадизе, в николаевском аду горячего до слез хлебнула российская Федора! Но в аду все-таки жарко. Жарче, чем в бане. Теперь, — обвел он рукой зал, — этот ад замерзает без дров и обращается в белую пустыню. Замирает петербургская жизнь. Но даже и теперь, сидя в нетопленой горнице, на голодном пайке, без хлеба, без картошки, я не могу, не хочу, подобно другим, терзать свои пышные седые кудри (он похлопал себя по лысой голове) и вопить благим матом: «Погибла, погибла Россия!..» Ибо я все-таки чувствую, своим обывательским сердцем, самой печенкой своей ощущаю: Россия не погибла!.. Петербург погибает, но Россия не погибла. Живуча как кошка Россия. Как гигантская кошка допотопного пещерного периода. Не погибла Россия! — с увлечением воскликнул плотненький оптимист. — Ничего, братцы, худшее прошло!.. Вильгельм и немцы хотят нас доконать — не выйдет! Не обманывайтесь, современники, — листья и ветви российского дерева увяли, засохли, валятся вниз. Но корень жив. Грубая это будет государственность, мужицки-экономная, лишенная ненужных украшений, но — государственность!..

— С большевиками, профессор, или без оных? — раздался вдруг сухой насмешливый голос откуда-то сбоку от меня, но я не успел разглядеть в ту минуту его обладателя.

— Ну, господа… Ну, миленькие… без политики, без политики!

Это кругленький и бритый, на редкость подвижной как ртуть, директор кабаре озабоченно напомнил своим друзьям об обещании, которое они, очевидно, ему дали в свое время, но которое едва ли могли сдержать.

— За искусство, господа! Долой политику! За это — обещаю, господа, сюрприз… Сюда, сюда, голуба! — вывел он на середину зала очередную знаменитость: это был Игорь Северянин.

— «Поэза строгой точности» — таково название, — провозгласил певуче поэт.

— Поставьте перед ним жирандоли! Пусть они будут факелами его души!

Северянин, улыбаясь, взял в руки по бронзовому подсвечнику и, размахивая ими, стал читать нараспев:

Искусство в загоне, сознаемся в этом! Искусство затмила война! Что делать в разбойное время поэтам, Поэтам, чья лира нежна?

Не успел он закончить свое стихотворное выступление, как разыгрался маленький, но показательный для этих «аполитичных» людей скандал.

— Стыдно! Русской интеллигенции стыдно за вас! — раздался чей-то женский голос в противоположном конце зала.

И оттуда же — хмельной и насмешливый:

— Фу-ты ну-ты! Ин-тел-лигенция, ишь!

— Фигляры вы, господа. Дряблые эгоисты! — истерически продолжала поэтесса из кадетской газеты. — Из дикарей, из руссо-монголов в боги не прыгнешь… У нас, по-вашему, политика недостойна внимания поэта? Ах вот как? Но Ламартин, господа, немножко иначе рассуждал, иначе вел себя во Франции, в сорок восьмом году.