Темная туча закрыла последний клочок неба. Только ракеты да светящиеся пули по-прежнему тыкались в ее черное брюхо.
На рассвете разведчики нашли своего комсорга. Он лежал без сознания, наполовину в воде. Пришел в себя к вечеру в медсанбате, и то лишь после того, как ему сделали вливание крови.
На следующий день Камушкина навестили его боевые друзья. Пришел с ними и Алеша Мальцев; после вчерашней ночи он так привязался к парторгу, что ходил за ним по пятам. Сначала Алеша был твердо уверен, что Шахаев доложит о его замешательстве в бою лейтенанту Марченко и тот отчислит его из роты. Но Шахаев не сделал этого. Он даже не показал виду, что и сам знает что-то об Алеше. Только бесцеремонный Ванин не преминул сделать замечание Мальцеву:
— Ты где это, Алеша, ночью-то пропадал? Уж ты того, не струхнул ли малость? Что-то похоже на это…
— А ты оставь свои глупые догадки! — прикрикнул на него Шахаев, и Сенька замолчал.
В ту минуту Алеша готов был расцеловать Шахаева. Пинчук привез Камушкину подарок — пачку «генеральских», добытую у Бориса Гуревича, и новое обмундирование, с великим трудом выпрошенное у Ивана Дрыня — заведующего вещевым складом.
— Ну, як Гобсек цей Дрынь! — жаловался Петр, подавая счастливому Камушкину гимнастерку и брюки.
В палатку заглянула сестра.
— Товарищи, потише, — попросила она.
Разведчики стали разговаривать почти шепотом.
— Как рука? — спросил Шахаев у Камушкина.
— Болит, но шевелить могу. Скучно мне тут, ребята, — с грустью признался комсорг и задумчиво посмотрел в раскрытую дверь. Там зеленели, шелестя резными лапчатыми листьями, мокрые дубы. На одном сучке покачивалась, мелькая хвостом, осторожная сорока. Вася улыбнулся.
Эту песенку пел он мальчонкой, радуясь, бывало, что под окнами прокричит пернатая вещунья. «Быть гостям или письму», — говаривал в таких случаях отец.
«Неплохо было бы получить письмецо», — подумал Камушкин.
Он вдруг почувствовал, что у него кружится голова, и опустился на подушку.
Из сортировочной доносились стоны раненых. Чей-то умоляющий голос все время просил:
— Сестрица, родненькая, потише… Ой, мочи моей нет…
— Потерпи, родной, сейчас все кончится, потерпи, — успокаивал уже знакомый разведчикам девичий голос.
— Бинт-то присох… ой-ой-ой… не могу я…
— Ты же не ребенок, а солдат. Потерпи, — строго звучал голос сестры.
Боец умолк.
В лесу, где размещался медсанбат, стоял размеренно-неторопливый гомон. Здесь, кроме резервных частей, располагались также все хозяйственные подразделения дивизии, ружейные мастерские, склады боеприпасов, ветеринарные пункты. Слышалось тарахтение повозок, ржание лошадей, говор и незлобивая брань повозочных, кладовщиков, артиллерийских и ружейных мастеров, писарей — всей этой хлопотливой тыловой братии, проводившей дни и ночи в беспокойных заботах. Труд этих, по преимуществу уже пожилых людей, как и труд тех миллионов, что находились в глубоком тылу, проводя бессонные ночи у станков и на полях, поглощался прожорливым и нетерпеливым едоком — передним краем фронта.
Над темно-зеленым ковром леса в безбрежной синеве разгуливали патрулирующие «ястребки» да прокладывали белые небесные шляхи одинокие самолеты-разведчики.
Раненый в сортировочной молчал.
— Терпит, — Камушкин заворочался на койке. — А ведь совсем мальчишка. Я видел, как его несли на носилках… Терпит парень. До войны небось от занозы ревел. А сейчас!.. И откуда у людей сила берется, терпение такое? Словно бы на огне каждого подержали!
— На огне и есть, — сказал Пинчук.
Камушкин вдруг снова поднялся на локтях, заговорил мечтательно:
— Знаете, ребята, о чем я думаю?
— Знаем, Вася. Ты думаешь удрать из медсанбата к нам поскорее. Одобряю! — без малейшего сомнения заявил Ванин.
— Конечно. Но не только об этом я думал. Мне бы вот подучиться хорошенько, — люблю я рисовать, — и написать такую картину, чтобы вот тот, — Камушкин показал в сторону палатки, где еще недавно стонал раненый, — чтобы такие, как он, встали в ней во весь свой рост — большие, сильные, красивые!..