Слева, среди бурьяна, в черных потеках масла и бензина Кузьмич увидел обломки вражеского бомбардировщика.
— Сбегай, Семен, принеси-ка кусок плексигласа. Лавра мундштуки нам сделает, — попросил ездовой.
Сегодня он был тщательно выбрит, рыжие усы аккуратно подстрижены. Даже хлястик на его шинели не висел больше на одной пуговице. И Сенька знал: не хотел старый сибиряк, как и все разведчики, выглядеть перед Наташей неряхой. На всех лежало ее светлое, живое отражение.
— Пошли они к черту, эти мундштуки! — решительно отказался Сенька, чего с ним никогда не случалось. — Не хочу руки марать!..
Пинчук и Кузьмич с удивлением посмотрели на ярого трофейщика.
— А може, сбегаешь, Семен? — на всякий случай предложил Петр.
— Коммунизм небось собираешься строить, а сам посылаешь меня за разной гадостью, — упрекнул Сенька. Но Петр запротестовал:
— При коммунизме бережливость вдвойне нужна. Вещь-то пропадет, а мы б ее в дило употребили.
Немцы откатывались к Днепру, яростно огрызаясь. Но сдержать советских солдат, которых великая река притягивала, как магнит, они уже не могли. Наши пехотинцы и танкисты врывались в села и города и сбивали неприятеля, вынуждая его к бегству. Все это радовало ехавших на повозке разведчиков.
Но Пинчук скоро изменился в лице, впал в редкую для него угрюмость: справа и слева от дороги, куда ни кинь взгляд, потекли назад сожженные дотла села. Тяжелые, горькие дымы поднимались к небу, застилали светлый горизонт. Едкая гарь, смешанная с терпкими степными запахами, ударяла в ноздри, теребила душу. Черные, обгорелые яблони стояли у дорог, роняя на землю крупные испеченные плоды. Коробились на огородах испаренные тыквы. Босоногие одичавшие ребятишки рылись в золе, у родных пепелищ, собирая для чего-то обгорелые, ненужные гвозди и дверные скобы. Ребята были так подавлены совершившимся, что не могли даже по-детски радоваться приходу освободителей. Пинчук смотрел на этих ребятишек и думал: «Наверное, и моя дочурка вот так же роется в золе у сгоревшей хаты…»
— Кузьмич, — тихо проговорил Петр, — командир роты разрешив мэни заскочить до дому. Я вас скоро догоню. А пока що побудь за мэнэ. Смотри за Лачугою. Отстане ще, бисов сын. Люди щоб булы накормлены… Ну, бувайте!..
Он пожал руки Кузьмичу и Сеньке, тяжело соскочил на землю и пошел напрямик непаханым полем. Он шагал и шагал, осматриваясь вокруг, потеплевшим взором обнимая и лаская степь. Глаза его, мудрые Пинчуковы очи, что-то беспокойно искали. Петр вдруг остановился как вкопанный. Перед ним, заросший диким бурьяном, возвышался полусгнивший землемерный столбик. Отсюда начиналась вспоенная его потом, исхоженная и измеренная вдоль и поперек, родимая, навеки благословенная земля его деревни. Он думал о ней, ворочаясь в сыром окопе, она снилась ему, ею полнилось широкое Пинчуково сердце. Она была его «второй болезнью», о которой хотел и не мог догадаться Сенька там, за Харьковом.
Пинчук стоял, всматриваясь в даль. Неоглядным волнующим морем дрожала перед его отуманенным, заслезившимся взором ширь полей, и невыразимая боль пронзила его грудь: поля были мертвы, заросли злым, колючим осотом, хрустким и вредным молочаем…
Петр шумно вздохнул и пошел дальше. Наконец он увидел родное селение. Оно было сожжено, как сожжены все села на Полтавщине. Но школа, выстроенная Пинчуком, уцелела. Это удивило его и обрадовало. Уже потом он выяснил, что немцы просто не успели ее подпалить. Семьи Пинчука дома не оказалось. От соседей он узнал, что жена и дочка его живы. Находятся у родственников в дальней и глухой деревеньке, которая теперь, наверное, тоже уже освобождена. Петр побродил возле трубы, что осталась от его хаты, и собирался уже было уходить, когда к нему со всех сторон потянулись редкие односельчане.