Точно подводя черту, я обнял ее за плечи, такую маленькую и легкую, и с абсолютно фальшивой веселостью, какую она опять же за чистую монету приняла, сказал:
— Сегодня тронемся из Соленги.
Думал, мама сопротивляться кинется: не предупредил, собраться не успеем. Наоборот:
— Правильно, сыночек. Пора.
В этот день нам выехать не удалось. А ровно через сутки, в пять утра (отличное время — спит Соленга!) я, мама и Виктор сидели на агашке.
Быстро уменьшался залитый солнцем поселочек. Совсем крохотными виднелись Ириней и Афоня, проводившие нас. Они успели набрать по мешочку сухоньких обрезочков и медленно двигались в сторону своих домов.
Я подъезжал к Соленге.
Лес за окном будто заворожен был январским звездным небом. Тихая мерцающая ночь соединилась с моими ожиданиями, с предчувствиями соединилась.
И вдруг, как и тридцать лет назад, всплеск в душе: из темного лесного коридора мы вырвались на простор. Холмы, долины, лесные дали в огнях — будто звездное небо опрокинулось на землю.
На перроне меня обступили. Кто-то обнимал, кто-то искал мою руку, кто-то спрашивал: «Узнаете?»
Ужин был приготовлен в столовой, где тридцать лет тому назад пел Саша Абушаев. Здесь все преобразилось: стены обиты деревом, люстры, портьеры.
Вижу, рядом с Парфеновым стоят Сердельников, Марья Ивановна, Поляков, Завьялова. Мне бы забыть все обиды прежние да броситься в объятья. Но не смог. Что-то сжалось в груди. Общим поклоном поздоровался и отошел прочь к своим ученикам. Представляются: ведущий конструктор завода Ваня Золотых, Анечка Клейменова — экономист, Алла Дочерняева — учительница…
И по-хозяйски встречает меня директор школы Толя Барашкин. Все шло хорошо и даже весело. Только было у меня такое ощущение, будто тот выпускной вечер, когда я отлученным сидел в застолье, продолжается. Будто обида моя разлилась по этой столовке, пропитала пол, стены, потолок, лица. Идет и идет этот бесконечный вечер. Десять, двадцать лет проходит, а он все не кончается и не кончается.
— А помните, как мы с вами в лагере на плотах? — улыбается Сердельников. Подсаживается ко мне. Обнимает меня.
— Помню, как же, — отвечаю я, а мне все равно вспоминается не тот Сердельников, который перед строем в пионерлагере отметил мужество моих ребят, а совсем другой. Тот, который жестоко подвел итог моей деятельности на педсовете: «Мы никому не позволим разрушать нашу методику…»
Сердельников шепчет мне что-то о Парфенове:
— Михаил Федорович тоже за правду пострадал…
«А почему тоже? — хочу я спросить, — кто еще пострадал? Я? Ошибаетесь. Я никогда и нигде не страдал».
Сердельников рассказывает, какая беда постигла Парфенова лет восемь назад. Невзлюбил Парфенова новый начальник, Шафранов некий. Сердельников наклоняется ко мне еще ближе и в самое ухо шепчет:
— Так вот, вызвал этот Шафранов Парфенова и сказал: «Рука у меня тяжелая. Безобразий не потерплю. Школьное дело творческое. Надо привлекать способную молодежь, а не разгонять ее, как это у вас в Соленге делается…» И вскоре подвернулся случай, и Парфенова отдали за какие-то финансовые нарушения под суд. Суд дело не принял, Шафранову влетело за самоуправство, а Парфенов не выдержал и слег. А когда выписался из больницы, пошел в рядовые учителя, а школу Барашкину сдал. Зарывается Барашкин Анатолий Дмитриевич, пояснял Сердельников, но Шафранов его любит, на всех совещаниях в президиумы сажает.
К нам, точно чувствуя, что о нем говорят, подходит с рюмкой Барашкин Анатолий Дмитриевич. Он весел, размашист, в добротном костюме. Только вот зря бакенбарды себе отрастил. Когда хохочет, будто что-то ноздревское пробивается в нем. Вот и сейчас с широким картинным жестом подошел, цитирует:
и, уже обращаясь ко всем, продолжает:
Мне немножко неловко от того, что Барашкин обращается ко мне с такими стихами.
Какая-то грусть вдруг нашла, и Барашкин спрашивает:
— Что-нибудь случилось? Нездоровится?
— Нет, нет. Все хорошо.
Барашкин садится рядом и начинает рассказывать про свои замыслы: игра будет, труд самый разнообразный будет, уроки эстетики будут, эта чертова йога будет, только вот людей нет. И Барашкин наклоняется ко мне поближе: всех разогнал Парфенов…