Я молчу. Не решаюсь спросить у Толи о Косте Лакшееве. Барашкин сам заговорил о нем:
— Не могу себе простить, что не съездил к Косте. Знал, что плохо ему было, и не поехал.
— А что плохо?
— Все. И в личной жизни. И по работе. Написал книгу — не смог напечатать…
— А о чем книга?
— Вы не знаете? О Рылееве и Лермонтове. Эссе. Сейчас это самый модный жанр, говорят, а лет десять назад никто и слышать не хотел об эссе.
— Послушай, Толя. А ты не помнишь Софью Николаевну, методистом она была…
— Помню. Это же родственница Лакшеева.
— Родственница? Этого быть не может. Софья Николаевна останавливалась у Маркасовых. Это я точно помню.
— Верно. Они в ссоре были. Между отцом Софьи Николаевны и отцом Кости произошел конфликт. Я встретил Софью Николаевну на совещании методистов-словесников, сейчас скажу, когда это было… в семьдесят втором году. Долго мы с нею проговорили. Я ей счет кинулся предъявлять было: «Нехорошо, мол, Лакшеевых даже не проведали. Костя, говорю, очень переживал». Она мне рассказала такое, что и вспоминать страшно.
— Что же?
— Костин отец, прокурор, приговорил отца Софьи Николаевны к десяти годам, а потом все оказалось липой… Вот так…
— А как она выглядела?
— Красавица, — тихо ответил Барашкин. — Величественная. Седая. — Толя Барашкин хорошо говорил о Софье Николаевне. Он приметил в ней что-то такое, чего я не мог понять ни в Софье Николаевне, ни в похожих на нее женщинах.
Она так и не вышла замуж. Всю жизнь стремилась найти человека, на которого могла бы опереться, а получалось так, что все в ней искали поддержку.
— Она из другого теста сделана, чем наши… — Толя показал на Аню Клейменову, Олю Самойлову. — Этих хоть в огонь, хоть в воду, а там материя хрупкая, нежная.
Я слушаю Барашкина, а сам наблюдаю за Парфеновым: маленький, суетливый. Фотоаппараты на себя навешал: «Это мое новое хобби» Не идет ему балаганство. И все-таки меня неудержимо тянет к нему.
До пяти утра мы сидим с Парфеновым в его новом доме. Пьем чай. Разговариваем. Но что-то звучит в подтексте неторопливого разговора… Я не могу напрямую спросить у Парфенова, видит ли он в чем-нибудь свою прошлую неправоту. Я вот готов признать свои просчеты, немало их было… А он признает ли, что в ту, теперь уже давнюю пору способствовал утверждению правил для учителей своей школы: не приближайтесь к детям, не допускайте панибратства, не называйте учеников по имени?..
Мне интересно знать, как относится сегодня к своему педагогическому прошлому сам Парфенов. Однако напрямую я не решаюсь почему-то его спросить. А подхожу как бы исподволь.
— Читал я как-то Толстого. Поразительная беспощадность к себе! И в «Детстве», «Отрочестве», «Юности». И в «Исповеди».
Парфенов будто и не слышит меня. Про свое говорит:
— Да, хороший был тот выпуск. Ничего не скажешь…
— Для меня совершенная неожиданность Золотых. Так преобразился!
— Ничего неожиданного. Старательный. Спокойный. И конечно, целеустремленный — вот и добился своего…
— А что же с Иринеем случилось?
Молчит Парфенов. Я понимаю: не хочет говорить про тягостное, но я настойчиво возвращаюсь к этой теме.
— Ладно, завтра поговорим, — бросает недовольно Парфенов и уходит спать.
За окном синий снег. Тишина. Дым из труб ровнехонький, клубами вверх. Я гляжу в окно и погружаюсь в прошлое. Воссоздаю в себе то прежнее состояние души, какое родилось у меня в этой парфеновской школе тридцать лет назад…
Школа восьмидесятых годов. По-новому решаются проблемы гражданского воспитания. Изменилась жизнь в стране. Изменилась она и в Соленге: здесь и новая школа, и новые многоэтажные блочные дома, и кинотеатр, и стадион, и бассейн. Создаются благоприятные условия для всестороннего и гармонического развития личности.
На следующий день я снова спросил об Иринее:
— Как же он умер?
— Замерз он, — тихо сказал Парфенов и снова замолчал.
— Как замерз?
— Пил он много в последние годы. Жена от него ушла. Дети ушли. Сам жил в доме. Я ему говорил, чтобы он не пил, а он: «Вы не знаете, что у меня на душе…»
— Ну а последние его дни, минуты?
— Вечером Иринея видели пьяным. Потом, говорят, он пошел домой и метрах в десяти от дома остановился, снял ватник, шапку, валенки, потом ватник расстелил, в голову шапку и шарф положил, валенки аккуратно поставил у ног и заснул навсегда. Говорят, в такие минуты человека в жар бросает, тепло ему делается…
Теперь мы молчим оба.